Поэтов в Ленинграде было очень много. Компания Бродского отличилась только тем, что знала Ахматову. Мне ближе всех Олег Григорьев, блестящий поэт, чьи стихи в высшей степени изящны. Даже в самых простых вещах, в поэзии для детей. Чудесный в трезвом виде, а в пьяном — безобразник, каких свет не видел. Олег был очень талантливый, очень хорошего рода, из дворянской семьи. Олег гораздо талантливее Холина и Сапгира. У него острее и эстетичнее, лучше сделано. Когда мы повезли Григорьева к Стерлигову, он очень волновался, но Владимиру Васильевичу очень понравились его стихи. Кличка у него, когда они жили с Голявкиным в общежитии Академии, была «пятнадцатилетний». Уже тогда он проявил себя как художник и поэт, но попал в компанию Кулакова — тридцатилетних мужиков, которые жрали водку как звери. Такой ленинградский вариант Зверева. А чем раньше человек алкоголь принимает, тем быстрее привыкает. Таким был мой друг и очень любимый человек Олег Григорьев.
Еще Гаврильчик, но у него стихи не выше реальности — в отличие от Олега Григорьева, который о самых обычных вещах, пьяных приключениях, пишет возвышенно. Еще Олег Охапкин. Соханевич — гениальный скульптор, но стихи брутальные пишет, очень любит их орать и заставляет слушать. Однажды мне дали на иллюстрирование в Детгизе такие стихи про снег: «Мы спешим-мельтешим, проявляем клейкость». При чем здесь снег? Я так, по-моему, ничего и не нарисовал. Действительно талантливый человек был Юра Мамлеев. На приеме у Жарких, в Доме художников в Париже, он танцевал в компании с какой-то бабой, ему это не шло, он медведь, увалень, но сразу видно, что гений. Да и внешне похож на Олега Григорьева. И он хорошо сказал о нобелевских лауреатах: «Кому из них дали премию за искусство? Премия сиюминутная, политическая». У Бродского ранние стихи еще ничего, пилигримы куда-то шли, поздние — очень занудные, да и манера чтения тоже не сахар была. Как-то мы слышали его со Светой на поэтическом сборище, это было похоже на моление в синагоге. Но поэзия — волшебство звука, который невозможно передать при переводе.
Когда мы заявляли о себе, это было своеобразное освобождение от подполья. Вокруг был шум: о нас объявляли по Би-би-си и «Голосу Америки», народ ломился. Самое интересное было на их лицах — они же никогда ничего подобного не видели. Из старого знали Шишкина и Перова, «Охотников на привале». Дело в похожести — море, медведи в лесу, охотники на привале. Как говорил дядя жены, симпатичный русский человек, глядя на мои картины: «Все это хорошо, но лучше б ты березки рисовал!» Но он ведь не дореволюционный офицер образованный. Нувориши ведь тоже ничего не знают. А тут открывался совершенно иной мир, на который они смотрели с изумленными лицами. В книге отзывов было и такое: «Нас вызвали в комсомольское бюро и сказали: „Ребята, надо сходить на выставку и доказать этим формалистам, что рабочие их не понимают. А мы посмотрели, и нам очень понравилось“».
Квартирных выставок было очень много, в основном в Москве, у Аиды Сычевой, у Людмилы Кузнецовой в булгаковском доме. По роману, нехорошая квартира была выше этажом, но у нее, на первом, тоже была явно нехорошая, отвратительная для властей квартира! Была ситуация конкуренции, когда москвичи открыли выставку на ВДНХ, где был весь бомонд, а нас не позвали. И мы решили впритык сделать квартирную, у Людмилы Кузнецовой. Приехали, развесили картины, оповестили дипкорпус и в тот же день устроили большой прием. Поставили вино, как полагается на вернисаже. Канадский дипломат по фамилии Матисс, симпатичный, но несколько примитивный француз, купил у меня сразу несколько работ. Западный человек по-другому воспитан, он знает, что живопись — это ценность.