Поэтому я прикасаюсь к его сознанию: «Покажи». В ответ меня окатывает волной злости, и Син раздражённо фыркает. Цедит сквозь зубы:
– Дверь там. Я серьёзно.
Вот только я тоже умею быть упёртым ослом, и хрен тебе я уйду! Вместо этого я, наоборот, сажусь на кровать, перевожу дыхание, стараясь унять кипение вулкана внутри, касаюсь его сознания так мягко, как только могу, и повторяю: «Покажи мне».
Син не отталкивает, но и не отвечает. Смотрит в окно добрую минуту, сопит, кусает губы. Но потом всё-таки пускает меня внутрь. И тут же я проваливаюсь в чувства настолько искренние и глубокие, что становится неловко за своё раздражение на него, – к таким интимным ощущениям боязно даже прикоснуться, какая уж тут злость.
Я всё время забываю, что Син относится ко всей этой армейской фигне совсем не так, как я. Для меня почти всё в этой жизни чужое. Только он важен, хотя я и тут держу дистанцию, не позволяю эмоциям заходить дальше определённой границы, потому что если полностью откроюсь, впущу его в самую глубину, а он передумает и уйдёт, тогда я вообще не знаю, как это пережить. Поэтому я даже с Сином держусь отстранённо, на всякий случай. А всё прочее меня не волнует, не вызывает никаких эмоций, лишь равнодушие. И армия эта для меня – только повод для снисходительных шуток.
А для него – детская мечта. Он уже давно живёт в этой части. Много лет как занимает этот кабинет. У меня вот нет чувства дома, а у Сина есть. Но это даже больше, чем просто жилище, это часть его самого. И ощущение от того, что туда втихаря залез кто-то чужой, рылся в вещах – даже если бы и не взял ничего, – очень противное.
Напоминает что-то из моего прошлого. Я уже давно не привязываюсь ни к чему, потому что привык, что это могут забрать в любой момент. Запретил себе и хотеть чего-либо, и расстраиваться, когда теряю. Однако сейчас, когда я ощущаю эмоции Сина, в памяти всплывает один эпизод. Те самые две тетради с записями, мои конспекты. Вовсе они не потерялись где-то в приюте – их забрали. Ну, нашли у меня под матрасом. Потащили к директрисе. Требовали сказать, что я там писал. Мол, приличные вещи никто шифровать не будет, а если я скрываю содержание своих записей, значит, там что-то постыдное. Я тогда вроде держался со всей гордостью, какую наскрёб внутри, даже не стал просить, чтобы мне их вернули, не стал оправдываться, но потом, когда отпустили, сидел под лестницей и ревел как последний идиот. Стыдобище. Неудивительно, что я предпочёл забыть об этом случае.
А сейчас вспомнил это ощущение: когда видишь своё, очень личное и важное, в чужих руках и ничего не можешь с этим поделать. Уязвимость. Бессилие. Страх, что это обязательно случится ещё раз, что любой может поступить с тобой так же. Мерзкое чувство. Син верно его назвал – ощущение, что тебя поимели. И неважно, как именно это выглядело.
Ладно. Кажется, я понял.
Но только я уже хочу выбираться из его сознания, как замечаю кое-что ещё. Осматриваю внимательнее. Это разговор с матерью незадолго до моего прихода. Фигасе! Так вот почему Син психанул: она сказала, что Розамунду поселят в его комнате! Уже и мольберт для неё поставили, и новые вещи купили… И стены на днях будут перекрашивать… Ощущение, как будто его заменили, и не просто кем-то, а человеком, который его обидел. Да уж, ну и хрень.
Осторожно выпутываюсь из его сознания.
Тихо говорю:
– Извини. Я… не думал, что всё так.
– Теперь ты решил драму развести? – Син усмехается.
– Ой ладно, можешь не выёживаться. А то я не знаю, какой ты.
– И какой же? – он насмешливо поднимает бровь.
– Ну… Ты пингвинчиков любишь.
– Чего?.. Каких ещё пингвинчиков?
– Ну этих, когда фильм показывали. Ты к экрану прям приклеился, а потом страдал за них.
– А, тех. Ну, тех – конечно, их же там сожрали! Хочешь сказать, тебе прям вообще не жалко было? Такая ты прям бессердечная скотина?
Нехотя признаю:
– Ну ладно уж… Да, было жалко. А ты хочешь сказать, что тебе пингвинов жалко, а девчонку – нет?
Насупившись, он ворчит:
– Ладно. Пусть будет жалко. И пусть живёт, хрен с ней. Но! При условии, что здесь она не будет больше трогать мои вещи.
– Я с ней поговорю.
– Вот только не надо меня придурком выставлять.
– Не боись, выставлю тебя самым ахуенным мужиком на свете. Таким крутым, что лучше не связываться.
Син, конечно, строит козью морду, но я-то чувствую, что это правильный ответ. Самому ему духу не хватит поговорить с Розамундой, признаться, насколько её поступок его задел, будет только дуться и всё. А вот если я объясню девчонке как следует, есть шанс, что она попросит прощения, и тогда ситуация наладится. Син, конечно, упёртый и принципиальный, но отходчивый, держаться за свою злость не будет.
– Хрен с тобой. Говори ей что угодно, лишь бы это сработало, – он молчит недолго. – Давай лучше рассказывай, что на работе было. Главный, небось, всю глотку сорвал?
– Ожидаемо, – я пожимаю плечами. – Юхаса уволил. Нам запретил всё на полгода. Фергюссон вроде даже и рад.
Син хмыкает: