– А что ты можешь мне сделать?
– Наверное, я не задержусь долго на этом свете, но у меня есть это письмо, и я успею передать его Элизабет, а если она не захочет читать, найду иной способ – не знаю еще какой – заявить во весь голос, что у избранника Божия руки запачканы кровью.
– Я уже говорил тебе, что с прошлым покончено. Господь дал знак, что простил меня. Что толку теперь опять это вспоминать?
– Толк есть. Элизабет поймет, что не она одна грешница… в твоем праведном доме. И малыш Джонни будет знать, что не только он безотцовщина.
Габриэл повернулся к сестре, глаза его пылали гневом:
– А ты не изменилась. По-прежнему хочешь меня угробить. Осталась такой же порочной, какой была смолоду.
Флоренс убрала письмо в сумку.
– Да, я не изменилась. Но и ты тоже. Все обещаешь Богу стать чище, и считаешь, будто то, что натворил раньше и продолжаешь творить прямо сейчас, не идет в счет. Из всех людей, которых я когда-либо знала, ты единственный, кому следует надеяться, что сказанное в Библии – ложь, потому что, если раздастся трубный звук, тебе худо придется.
Они вышли на перекресток. Флоренс остановилась и Габриэл тоже. Она пристально всматривалась в его осунувшееся, гневное лицо.
– Мне надо на метро, – произнесла Флоренс. – Ничего не хочешь сказать?
– Я давно живу в этом мире и видел, что врагов света всегда настигает возмездие. Этим письмом ты хочешь нанести мне вред, но Бог этого не допустит. Ты погибнешь.
К ним приближались женщины, и среди них Элизабет.
– Дебора умерла, – проговорила Флоренс, – но оставила письмо. Врагом она никому не была, однако ничего не видела, кроме зла. Но помни, брат, я не стану умирать молча.
И пока они смотрели друг другу в глаза, подошли женщины.
Перед ними расстилалась, словно мрачная страна мертвых, длинная, тихая улица. С трудом верилось, будто Джон шел по ней лишь несколько часов назад; что он знал ее с того момента, как появился на свет в этом опасном мире; играл здесь, плакал, бегал, падал, набивал шишки – давным-давно, во время его невинности и гнева.
А ведь вечером седьмого дня, когда Джон покинул в раздражении отцовский дом, эта улица была переполнена кричащими людьми. Пока он шел к церкви, дневной свет понемногу мерк, поднялся сильный ветер, зажегся один фонарь, потом другой, а вскоре все они подняли свои головы в темноте. Шутил кто-нибудь над ним, смеялся, говорил, окликал? Джон ничего не помнил. Помнил только, что начиналась гроза.
Теперь все стихло. И улица, как все открытые места, пережившие бурю, сразу изменилась, стала чистой, новой и словно обессиленной. Как будто никогда ей не суждено быть прежней! Вспышки молний, гром и дождь с небес, которые мирно раскинулись над ним сейчас, вчера изменили улицу до неузнаваемости, все произошло в одно мгновение – так жизнь изменится в последний день, когда Небеса разверзнутся окончательно, чтобы принять праведников.
Однако дома стояли на прежнем месте; окна, как тысячи слепых глаз, смотрели на улицу в это утро, такое же как и во времена его детства, и раньше – еще до его рождения. Вода, недовольно журча, бежала по сточным канавам, унося с собой бумажки, использованные спички, разбухшие окурки; желто-зеленые, и коричневые, и перламутровые сгустки плевков; собачье дерьмо, блевотину пьяниц, презервативы с остатками спермы кого-то, одержимого похотью. Все эта дрянь медленно двигалась к черной решетке слива, где ниспадала вниз, несясь оттуда к реке, которая сбрасывала все это в море.
Там, где находились дома, глазели окна и бежала сточная вода, жили люди – сейчас, когда Божий мир только пробуждался, они спали, невидимые, надежно укрытые в темноте жилищ. Когда Джон в следующий раз окажется здесь, на улице опять будет шумно – сзади на него обрушится визг детских роликов; девочки с косичками, прыгающие через веревочку, устроят на тротуаре подобие баррикады, которую нелегко будет преодолеть. Мальчики будут снова гонять мяч, а завидев его, закричат:
– Эй, лупоглазый!
Мужчины будут стоять на углах, провожая Джона взглядом; девушки на ступеньках станут поддразнивать его. А бабушки, высовываясь из окон, воскликнут:
– Какой грустный мальчик!