— «Пропащее мое дело…» — сказал про себя Рале, и все ему вдруг будто опротивело. Понурил голову, как заезженная извозчичья лошадь, а кто бы ты ни был, раз уж понурил голову — известно: всякий доставит себе удовольствие пнуть тебя ногой. А Рале — не какой-нибудь, до недавнего времени его не трогали, а своим озорством и зазнайством он вызвал скрытую злобу и зависть у всего села. Он не щадил никого, а теперь все только и ждали, когда он споткнется, чтобы отомстить за его насмешки и проделки. И как только над ним не измывались! Отправится он в праздник в корчму, а кто-нибудь остановит его да и скажет: — Вон там, видал, не твои ли ребятишки дерутся? — Пойдет ли улицей куда по делу, другой спросит: — Что ни вечер, слышно, как кто-то кричит в печную трубу, что целую тысячу огреб, — уж не ты ли? — И конца нет хихиканью и ехидным словечкам. Даже теткин муж, которого он за человека не считал и с которым они и взглядом не обменялись с тех пор, как Рале покинул дедов дом, и тот… С годами у Рале вошло в привычку с утра, выйдя из дому, остановиться возле завалившегося плетня и размять в пальцах сочный стебель полыни — очень ему нравился ее крепкий горький запах. Натерев полынью руки, он подолгу стоял и нюхал их. Как-то мимо прошел со своей воловьей упряжкой теткин муж; не глядя на Рале, процедил сквозь зубы:
— Из полыни-то мармелад будешь варить? — Чтобы подслащать душеньку свою в зимнюю стужу… — и повел волов дальше.
Услыхал бы раньше Рале такое, и от кого — от бывшего батрака, который примаком вошел к деду в дом, он бы ему выдал — все село собралось бы здесь. А теперь только поглядел вслед: тот свернул со своей телегой вниз к пожелтевшим садам, обернулся и рассмеялся ему прямо в лицо, и Рале даже не стронулся с места и слова не молвил в ответ.
От этих насмешек и оговоров скоро тошно стало Рале, а когда кончились полевые работы и он опять закрутился вокруг бакалейщика, ему ничего не осталось, как так же оговаривать всякого, кто попадется. Такой-то, мол, встречался с такой-то, а такая-то наговорила на незнай-кого незнай-что — все, от чего раньше его с души воротило и чего он слушать не хотел, теперь подбирал одно к одному, словно на веревочку нанизывал. Сядет вечером в корчме, окружат его парни, и начнет — вряд ли и самые вкусные кушанья он так смаковал когда-то, как теперь сельские сплетни. А ежели случалось говорить о женщинах, парни только переглядывались: во сне ли бредит Рале или наяву говорит. О самом черте никто не слыхивал таких ужасов и чудес, какие он рассказывал о женщинах. Ни одной нельзя верить. Глазами своими и красой они только сводят человека с ума. Говорит, бывало, Рале, и сам не знает, что бы еще сказать, чего выдумать — глаза его расширяются, голос снижается до шепота, словно и он верит своим россказням и вправду боится женщин.
А перед весной однажды — то ли надоело ложиться спать в темноте, то ли дошла до него болтовня, будто в доме его прячутся домовые, — только попросил он у бакалейщика лампадку, налил в нее немного воды, сверху деревянного масла и принес домой. Киот был в верхней, полуразвалившейся комнате, поэтому он поставил лампадку в нишу над своей кроватью, засветил ее и, когда замерцал кроткий огонек, вдруг улыбнулся про себя, тихая детская радость пробудилась в его душе. В тот вечер он обещал своим парням походить с ними по посиделкам, а сам замешкался с лампадкой — так легко и хорошо ему стало, что не захотелось выходить из дому: он развязал постолы и прилег на свой топчан.
Свет от лампадки дрожал на закопченном коричневом потолке, он смотрел на белесые острые грибы, которые вылезли на досках там, где протекало, и мысли одна за другой затолпились у него в голове и уже не давали ему уснуть. В эту ночь давние, заглохшие воспоминания, заваленные всяким хламом в памяти, пробудились в Рале.
…Вот осенний темный вечер, перед киотом мерцает лампада, отец и мать ужинают за низеньким круглым столом, а он, малыш, разглядывает старую, облупившуюся святогорскую икону. На иконе нарисован дедушка-господь с длинной бородой, он сидит на троне, таком же, как владыка в церкви, в руках держит люльку, а из люльки торчат детские головки… Рале уже знает: если умрет ребенок, дедушка-господь заберет его на тот свет и будет качать в люльке… Там и его сестричка, которая недавно умерла.
Давным-давно он не вспоминал об умерших — сейчас только они проходят чередой у него в голове… И хотя ночь и он совсем один, Рале не страшно вспоминать о них.
…Лето в разгаре… Во дворе возле дома сложенные в копны снопы ждут обмолота, а на галерее лежит, вытянувшись, его отец на носилках, мать рвет на себе волосы и голосит, идут соседи и родные, зажигают восковые свечи и кладут покойнику цветы… Долго потом не мог Рале выносить запаха гвоздики — перед глазами сразу появлялся отец, накрытый белой холстиной, и читающий над ним поп.