Солнце заходит, крыши и дома погружаются в тень, последние лучи освещают дальний сосновый бор и семинарию. Небо словно бы все ширится над Витошей; над Лозенскими горами проясняется длинная зеленоватая полоса. По улице задребезжала крытая повозка с хлебом, остановилась возле служанок, возчик подал одной из них два каравая и поехал вниз к следующим воротам. За булочником на середину улицы вышел, согнувшись под коромыслом, оборванный разносчик и затянул сладкозвучным голосом: «Простокваша-а!» Протяжный напев разносчика словно подает знак служанкам и вестовым: они расходятся — одни с хлебом, другие с глиняной мисочкой густой простокваши в руках. На улице становится совсем тихо. Ни одного человека уже не видно, нигде не скрипнут ворота. Все равно как в Водене, вспоминает старый рассыльный, — в воскресенье перед концом службы в церкви… или когда покойника вынесут из слободы, все уйдут его хоронить, вокруг стихнет и до самого вечера даже ребятишки не смеют показаться на дороге… Дед Матей водит взглядом в одну сторону, в другую, ищет, на чем бы задержаться, а смотреть не на что. Он склоняет голову над своим чахлым садиком: ему хочется понюхать листья дикой герани — такие сочные и пахучие летом, теперь они сухие, как бумага, и он едва-едва улавливает их слабый запах. — Вечер уже навевает свою весеннюю грусть; сверху, не видно откуда, наперебой несутся голоса диких уток… Как прекрасно это сиреневое небо, эти голоса диких уток, которые, как благая весть, льются с вышины! И что-то милое, давно забытое ласкает и тревожит рассыльного: но где, что это было! Он хмурит брови, напрягает ум, но не может вспомнить… А капли в трубах парового отопления все так же сиротливо звенят: дзинь-кап, кап-дзинь… и ему так худо, так худо у этого окна одному. И словно бы он еще чего-то ждет здесь и не встает…
Немного погодя старый рассыльный, засидевшийся перед своим садиком, опять поднимает голову — какой-то неясный глухой шум послышался со стороны парка. А тут уже зазвенели окна, распахнулись балконные двери: служанки прибираются к приходу господ. Вскоре шум, долетавший из парка, словно бы разлился вширь и понесся вверх по улице. Из-за груды кирпичей показалась дородная барыня, затянутая в черное платье; вскинув голову, она зашагала вперед. Ну и стать у ней, ну и плечи! — раскрыл глаза дед Матей и высунулся из окна. И как идет — грудь словно пышет радостью… За ней торопятся две барышни. Видно, чтобы выглядеть потоньше, они вышли на прогулку в летних платьях, и теперь, сжимая свои зонтики, спешат домой. Вот они сходят с противоположного тротуара, чтобы перейти улицу, как вдруг столкнулись с бравым офицером. Барышни захихикали, сабля офицера пробренчала по обтесанным камням, и он важно зашагал дальше. Старый рассыльный, оживившись, смотрит вниз: уже вся улица зашумела, черна от народа. Здесь муж и жена взялись под руку — не то что идут, подпрыгивают от радости! А там мать с отцом, видно, водили дочь на прогулку, мирно и чинно возвращаются с ней домой. За ними проворный старичок — не терпится ему их перегнать — вот он их обошел, выскочил вперед и быстро засеменил, словно его подмолодила весна. Вон — ого-го, целая шеренга молодцов перегородила улицу — вертят тросточками, смеются и кричат. Светлая цепочка электрических фонарей вмиг засияла перед домами — свет, шум, радость праздника перенеслись сюда.
Все лицо деда Матея уже светится, как когда-то в детстве на пасху. Случалось, оставят его стеречь дом или он заболеет и не сможет пойти в церковь, чтобы там встретить воскресение Христово. Сидит он один дома, скучно и боязно ему, не знает, что делать. Наконец-то хлопнут калиткой отец с матерью, принесут святой огонь, он поскорее зажжет от него свечку, и, когда засияют все свечи в доме… мать приласкает его и скажет: «Вот и ты порадуйся Воскресению…»
Старый рассыльный встает, растирает занемевшие колени и медленно спускается в полумраке, чтобы закрыть окна в комнатах начальников.
Сокол
Ясная ночь убаюкала село. Не слышно ни шороха, ни птички. Не шевелятся даже ночные тени.
— Тише! Будто бы песня послышалась в ночи.
— Там, на той стороне, в корчме поют.
— Это хриплый голос Ашика Али. До поздней ночи пропадает он по корчмам. Хочешь, пойдем посмотрим на него.
— Как осип его голос! Тот ли это Ашик Али? — Мы вдвоем направляемся к корчме. Подходим. Там полно сельчан.
— Постой! Да это уже не песня, а плач.
— До сих пор горюет о своем сером соколе… Оставим его…
— Погоди! Двери корчмы открыты. Вон он, сидит со своей тамбурой[25]
, — о чем он рассказывает?«Подстерег, ударил моего храброго птенчика прямо в несчастное сердце… чтоб голову его принести за бакшиш».
«Такой закон теперь: сокол вредная птица…»
— А это и есть тот грязный охотник, с прыщавым лицом, что сидит в углу. Видишь его?
И дед Мано им брезгует:
«Тю, пропади они пропадом, ваш закон и ваша управа! И всего-то вреда от сокола, что пару цыплят за лето унесет!..»
«Другого дела не нашли, — добавил еще один сельчанин, — с ума посходили, птиц стали истреблять — вот чем зарабатывают на хлеб…»