Не можно взять в руки газеты, средь развлекательных повестей нескольких строгих лекций о смертности не найдя. О чем же неумолчные сочинения сии – о возрасте, подточенном хворью медленной, но верной, – о юности, злополучным ударом судьбы вдребезги разбитой, – о патриотах, креслы в сенате на покой в гробнице сменяющих, – о скупцах, вздох последний испускающих и (О неумолимая судьба!) на других драгоценные свои богатства оставляющих! Даже самые средства увеселения нашего есть перечни усопших! И колико редко глас славы звучит не в хоре с погребальным звоном!
Ну тут да, не поспоришь, мрачняк. А уж последние измышления, где Херви сносит крышу от восклицательных знаков, читаются, будто тот для выразительности колотит кулаком по кафедре – а то и по крышке гроба. Стадс понимает, почему такой материальчик может подпортить кровь. С неестественным драматургическим чутьем на солнце набегает облако и все накрывается пятнистым экраном серого полутона. Последние две строчки как будто написаны специально для исполнения Стадса. Средства нашего увеселения, во многих из которых он появлялся сам, еще какие перечни усопших; выбитые кладбищенские титры, что ползут бесконечно, – тоскливые гроссбухи потухших звезд. А что до гласа славы – он сомневается, что узнает его, даже если услышит – а это вряд ли, если Херви что-то понимает и тот действительно звучит в хоре с погребальным звоном. Впрочем, и так было бы неплохо, если подумать. Большинству достается только звон.
Покончив с кратким унынием, снова показывается солнце. Следующий лист в хлипкой стопке – текст, предположительно, единственного сохранившегося гимна Херви, «Раз все стези времен дано»: «Раз все стези времен дано / Лишь Господу блюсти, / О, может кто ль избрать удел, / Нам назначать пути?» Стадсу по душе фатализм, подходящий по интонации похождениям оперативника «Континенталя» или Филипу Марлоу, – идея, что все наши будущие крахи и разочарования уже предписаны и только терпеливо поджидают дальше по шоссе – или по стезям времен. Он думает, они с Херви вполне бы согласились насчет направления этих путей-дорожек, и делает вывод, что, выходит, из-за этого трепа про антиномичное предначертание между Джоном Уэсли и его бывшим капо и пробежала кошка. Пока рядом пчелы клятвенно шепчут на уши первым цветам года, Стадс продолжает разгребать кучу-малу информации.
Ему никогда раньше не приходило в голову, что все главные английские гимны и их композиторы как будто расцвели в семнадцатом и восемнадцатом веках – на плодородном суглинке Реставрации, обогащенном питательными веществами гражданской войны, лошадиными и человеческими биоотходами или нитратами сожженных церквей. Круглоголовый Баньян выдает «Паломника», не успели зарасти шрамы на зеленых склонах Несби, а Уэсли, Купер, Ньютон, Херви, Доддридж, Блейк – обычные подозреваемые, – прижатые под перекрестным огнем самых разных времен и конфликтов, пытались заглушить песнями свистящие мушкетные пули. Заказняк Оливера «Багси» Кромвеля на Карла Первого перевернул с ног на голову всю Англию, понимает теперь Стадс. И канонадой гимнов еще ничего не ограничивается. Разве ему не говорили, что бильярд вошел в моду только в этот послевоенный период, а сложная, но предсказуемая баллистика нового времяпрепровождения помогла Исааку Ньютону с парадигмой, на которой он построил все свои законы движения? А где были бы нуарные детективы вроде Стадса без морально антисанитарного бильярдного зала с омерзительными тенями и безжалостным белым светом? Что-то тут есть между строк – дреколье и ряды строф, траектории шара и пули, то, что следует знать актеру, векторы монархии или сюжетные линии истории. Идея пока сырая и неуловимая, без какой-то важной детальки, чтобы обвязать все бантиком и подать на блюдечке. Заметив, что витает мыслями в облаках, Стадс возвращается ко все более влажной и жухлой бумаге в узловатой клешне.
Страница, на которую он смотрит, хотя и не сразу воодушевляет, но все же объясняет, почему Стадс промазал в попытках выследить тело Херви. Оказывается, данный труп ныне лежит под церковным полом, к югу от алтаря, в пресвитерии. Стадс понимающе кивает. Последнее место, где подумаешь искать. Ну, логично. На этом места лежит что-то вроде могильной плиты, которая называет Херви «сим набожным человеком и уважаемым автором! оный муж умер 25 дек. 1758, на 45-м году жизни». Скончался на Рождество и умудрился протащить восклицательный знак даже в эпитафию, уважительно отмечает Стадс. Под всякими судмедэкспертными подробностями прилагается стих, в котором автор стихов – предположительно, сам Херви, – объясняет неимение более заметного мемориала: