И снова пожатие губой и бровями. Разумное предложение. Херви, судя по тексту перед Стадсом, не желал другого монумента, кроме желания «воздвигнуть мемориал в сердцах родных созданий». Это созвучно собственной философии Стадса; по сути, убивай всех, а Господь и потомство узнают своих. Он не уверен, во многих ли сердцах родных созданий оставил мемориалы, если не считать мемориалами свинец 48-го калибра, но в общем он уже смягчился к этому самому Херви, как мох на мавзолее.
Пушинка за пушинкой одуванчиков неестественно идеальный день истончается, и единственное движение у домов, окружающих возвышенное кладбищенское ложе Стадса, – движение лучей солнца на светлых камнях. Стадс лежит здесь уже больше часа, а еще не видел на этих сонных извивах улиц ни одного туземца Уэстон-Фавелла. А что, если все умерли в каком-то разгуле в духе «Убийств в Мидсомере», в каком-то статистически невероятном стечении разных и совершенно несвязанных покушений, когда последний живой генерал-майор или бывшая участковая медсестра наконец уступают медленнодействующему яду, тайно подмешанному тем, кого он или она уже зарезали фестонными ножницами в начальной сцене? Ему кажется, эта идея поинтересней «Убийства в Восточном экспрессе», хотя бы потому, что в таком повествовании все оказываются не только убийцами, но еще и жертвами. Гениальный двойной твист, такую концовку никто не ожидает. Он позволяет себе потратить пару мгновений на мысленный подбор актеров, не считая себя, которых бы взял в киноверсию, но в итоге машет рукой, как только замечает, что все в этой команде мечты, кроме него самого, уже покойники – перечень усопших, что снова возвращает к Херви.
Последующий текст в его входном лотке – как он сейчас предпочитает называть свою руку, – даже более интригующий. Стадсу достаточно только выловить имя Филипа Доддриджа в гуще текста, чтобы понять, что остывший след снова разогревается, а после пары абзацев тот уже дымится, как черный недоразвитый техасец на электрическом стуле. Судя по тому, что он читает, Доддридж и Джеймс Херви спелись лучше, чем Херви с Уэсли, и Доддридж оказал на духовную карьеру Херви столько влияния, что Уэсли и не снилось. Если верить этим байкам, то, когда Херви принял отцовскую должность приходского священника в Коллингтри и Уэстон-Фавелле, он отправился бродить по полям и наткнулся на пахаря, боронившего почву. Просто у Херви был костоправ – наверняка из тех, кто выковыряет все пули из нашпигованного бедолаги и залатает раны, не задавая лишних вопросов, – и он рекомендовал, чтобы Херви дышал здоровым деревенским воздухом, общаясь с честным трудовым народом, пока тот занимается своими делами. Так вот проповедник идет рядом с землепашцем и, будучи членом Святого клуба на полной ставке, решает дать распробовать рабочей лошадке свой богоугодный продукт, совершенно бесплатно. Херви спрашивает деревенщину, что, по его мнению, самое трудное в религии. Когда Сельский Джо предсказуемо отвечает, что его дело маленькое, а такие вопросы лучше задавать людям грамотным, Херви с радостью пускается в скрытую проповедь. Он предполагает, что самое трудное достижение в христианстве – отринуть свою грешную натуру, и подсаживается на уши несчастному вахлаку по поводу великой важности того, чтобы не сходить с морально прямой тропы, пока его визави как раз пытается сосредоточиться на физическом эквиваленте этой задачи.
Когда наконец у священника истощается фонтан красноречия, мужик из простого крестьянского теста вдруг выкидывает коленце и заявляет, что еще труднее бывает отринуть собственную праведную натуру; преодолеть самодовольную ханжескую брехню, которой упивается бригада Уэсли. Заметив, что загнал Херви в угол морального ринга, деревенский пентюх добивает риторическим хуком: «Ведомо вам, что не хожу я слушать ваши проповеди, но каждый шабат держу путь с семьею вместе в Нортгемптон, послушать мистера Доддриджа. Рано поутру мы встаем и творим молитвы перед выходом, и мне это отрадно. Хаживать туда и обратно мне отрадно; на проповеди мне отрадно; и пред алтарем мне отрадно. Мы читаем Священное Писание и ходим на молитвы ввечеру, и нам отрадно; но по сию пору пуще всего тяжело мне отринуть праведную натуру. Я говорю об отказе от силы нашей, от праведности нашей, о том, не опираться чтобы на них в стремленьи к святости, не опираться чтобы на них в оправданиях себя».