Легко реальность подменив,
тактично, гибко и сердечно
в картину мира входит миф
и поселяется навечно.
Мне многое сегодня очевидно,
целебный опыт жизни мной добыт:
ведь нас лягают больно и обидно —
всего лишь обладатели копыт.
Забавно, что былое нам открыто
не настежь и отнюдь не поминутно:
всё то, что совершалось шито-крыто,
и помнится сегодня крайне смутно.
Ещё о преимуществах лежания:
покой теперь надёжен и упрочен,
а в мысли стало больше содержания,
поскольку лёжа взгляд сосредоточен.
Я не умею обижаться,
но все попытки усмиряю:
своей судьбой распоряжаться
я и судьбе не доверяю.
Когда бежишь – горят подмётки,
и плещет алчности волна,
то бедной совести ошмётки
болят, как целая она.
Когда всё хрупко, слякотно и зыбко
и ждать чего угодно можно вдруг,
случайного попутчика улыбка —
отменно упрочняет мир вокруг.
Всюду мудрецов сейчас – несметно,
я хоть не завистник, но обидно:
лично я умнею незаметно,
и пока что этого не видно.
К любой судьбе готовы смолоду,
в совсем негожую погоду
мы с решетом ходили по воду —
и приносили эту воду.
Слиянья полного не ищет
моё с евреями единство,
и я в духовной даже пище
люблю умеренное свинство.
Я давно простился с лицемерием
и печалюсь, глядя в небосклон:
к Богу мы относимся с доверием,
бо2льшим, чем заслуживает Он.
Куда-нибудь въехать на белом коне —
вот радость и сердцу, и глазу,
и жалко, что эта мечта не по мне,
поскольку не ездил ни разу.
Создатель, дух даря творению
и научая глину жить,
способность нашу к озверению
навряд ли мог предположить.
Одну мыслишку изреку,
мне поделиться больше нечем:
не ставьте рюмку дураку,
он вам испортит целый вечер.
Науку вольно жить в неволе
мы самодельно проходили,
довольно часто ветра в поле
искали мы – и находили.
Я не питаю подозрения
насчёт размеров дарования,
мои пустые умозрения —
души угрюмой пирования.
Меня постигло озарение,
зачем лежу я так помногу:
лень – это чистое смирение,
и этим я любезен Богу.
Был озарён я где-то в тридцать
высоким чувством непорочным,
что нежелание трудиться
бывает пламенным и прочным.
За то ещё ценю свою свободу,
что вижу без полемики и прений
желудочно-кишечную природу
у множества духовных воспарений.
Однажды гуси Рим спасли
от чужеземного коварства,
за что их жарить отнесли
на пир во славу государства.
Полон я глубокого почтения
к автору, навязанному мне:
книга изумительна для чтения,
третий день я плаваю в гавне.
Еврейской мысли ход текучий
ввиду высокой вероятности
всегда учитывает случай
большой внезапной неприятности.
Ничтожный островок в сухой пустыне
евреи превратить сумели в сад,
и чудо это всажено отныне
в арабский гордый ум, как шило – в зад.
Едва лишь я умру – с кем не бывало? —
душа метнётся в небо прямиком,
а сброшенное ею покрывало
окажется дурацким колпаком.
И я, слабея в час дурной,
писал серьёзнейшую скуку,
но чувство жанра, правя мной,
немедля сковывало руку.
Я чувствую ко всем благоволение,
и умного хвалю, и дурака,
и только вызывает изумление,
что крылышки не чешутся пока.
Обязан если прихоти Творца
распущенностью духа моего,
не должен я до смертного конца
обуздывать и сдерживать его.
Догадка иногда во мне сквозит,
что жизненный азарт – весьма игральный,
и весь вокруг житейский реквизит —
не наш совсем, а вовсе театральный.
Хотя мой ум весьма ничтожен,
но в нём шумит разноголосица:
туда словарь какой-то вложен,
и много слов на волю просится.
Всегда в конце удавшейся пирушки
мы чувствуем, рассудку вопреки,
что мы – не у судьбы в руках игрушки,
а сами – удалые игроки.
Вот мистики простейшие уроки:
душа зовёт в минутную отлучку,
и полностью законченные строки
текут через меня под авторучку.
Уже мы как бы чуть издалека
следим, как вырастают наши внуки,
а если посмотреть на облака,
то думаешь о странности разлуки.
Мне жалко всех, кто ближе к ночи
и за ночным уже пределом
себя тоской угрюмо точит,
что в жизни что-то недоделал.
Не стану глупо отпираться я —
да, страх ползёт, как нервный зуд,
меня страшит не операция,
а то, что там они найдут.
За то, что плохо всё предвидим,
такие бедственные мы:
кого сегодня мы обидим,
тот завтра всем даёт взаймы.
Я счастлив тем, чем я богат,
моё богатство – пантомима,
и вздев улыбку напрокат,
хожу скотов различных мимо.
Приятно думать про возможность,
что к Богу явится простак,
осмелясь на неосторожность
Его спросить: за что нас так?
Всего скорей, что по наитию —
мой ум не ладит с вычислением —
готов я вечером к распитию
с любым народонаселением.
Я так самим собой напичкан
и чушь такую горожу,
что разве что к небесным птичкам
по чик-чирику подхожу.
Мы прочные пустили корешки
повсюду в почву, начисто не нашу, —
не Бог ли обжигал нам те горшки,
в которых мы свою варили кашу?
Шестым каким-то тёмным чувством
я к мысли вдруг ловлю толчок,
что станет сукой и Прокрустом
вот этот милый мужичок.
У жизни всюду есть звучание —
при свете, ночью и во мгле,
наступит если вдруг молчание,
нас дикий страх пригнёт к земле.
Ход жизни рвёт порой плотина,
прервав течение и бег,
и тут беснуется скотина,
и каменеет человек.