в её несвежем послевкусии.
В одежде женской я профан
и понимать начну едва ли,
а юбка или сарафан —
едино мне, быстрей бы сняли.
Когда к нам денежки с небес
летят, ложась у изголовья,
то шлёт их нам, конечно, бес —
дай Бог и впредь ему здоровья.
Я зелен был, как лист капустный,
и весел был, как солнца луч,
потом я стал большой и грустный
и потерял к веселью ключ.
Висит полуночная тьма.
Чиста моя тетрадь.
Я так люблю игру ума!
Но некому играть.
Я сам себе колю сейчас уколы
прописанной врачами новой мерзости;
уколов я боюсь ещё со школы
и радуюсь моей отважной дерзости.
Всё то, что вянет, киснет, чахнет
внутри, где плесень, мох и тина, —
в конце концов неважно пахнет,
и это очень ощутимо.
На что я жизнь мою истратил?
Уже на тихом берегу,
в пижаме, тапках и халате,
понять я это не могу.
В любой подкравшейся болезни
есть чувство (словно в день ареста)
прикосновения к той бездне,
которая всегда отверста.
Большие жизненные льготы
умелой старостью добыты:
мои вчерашние заботы
сегодня мной уже забыты.
В года, когда вокруг везде ограды,
решётки и колючка на барьере,
серьёзность легкомысленной бравады
охрана только ценит в полной мере.
Была в моей болезни Божья милость:
мне больше о себе теперь известно,
и многое во мне переменилось,
но к лучшему – навряд ли, если честно.
Наши сплетни, тары-бары,
болтовни живые соки,
попадая в мемуары,
обретают дух высокий.
Боюсь я, будет очень тяжко
мне жить в кошмаре предстоящем:
во мне унылый старикашка
свирепо борется с гулящим.
И тихий опасен был голос
на фоне молчащего хора,
коль чувствовал глиняный колосс,
что где-то ослабла опора.
Конечно, сокрыта большая кручина
в том факте, что нас ожидает кончина,
однако прекрасно и очень гуманно,
что точное время темно и туманно.
Забавно мне: распад, разруха,
жестокой мерзости приют —
куда питательней для духа,
чем полный благости уют.
Никак не овладею я ключом
к науке поступать наверняка:
сполна узнав по жизни что почём,
я запросто клюю на червяка.
Я не слишком нуждаюсь в ответе,
но не прочь и услышать ответ:
если есть справедливость на свете,
почему же тогда её нет?
Гуляет по оконному стеклу
весенняя растерянная муха
и тянется к заветному теплу,
как выжившие в нас росточки духа.
Читатель я усердный и пристрастный,
я чтению отдал немало лет,
поскольку этот дивный труд напрасный —
на вход в чужие души наш билет.
Течёт житейское кино,
где роли все давно разучены:
кипит и пучится гавно,
а сливки – мыслями замучены.
Много времени по жизни протекло,
а точнее – улетело, словно птица,
стольким людям за душевное тепло
я обязан, что вовек не расплатиться.
И столь же мне до лампочки
возможные хулители,
как порванные тапочки
в помоечной обители.
Всё, что сбылось и состоялось,
а не ушло в песок обманчиво,
совсем иным в мечтах казалось
и было более заманчиво.
Про то, что нет прямой кишки
у пожилой и грустной личности,
я напишу ещё стишки
весьма высокой элегичности.
Я сам обманываться рад
по поводу людей
и вижу чистый маскарад
в лихой толпе блядей.
Этот малый убог, но не просто,
в голове его что-то испорчено,
он какой-то идеи апостол,
но гнусавит о ней неразборчиво.
Меня уже не бередит
мечтаний пылкая надежда
и грусть, что я не эрудит,
а много знающий невежда.
Расчислив счёт моих грехопадений,
учтёт пускай Всеведущий Свидетель,
что я в порыве чистых побуждений
порою проявлял и добродетель.
Курортный кончился сезон,
и дует ветер в очи,
а женских юбочек фасон
теперь ещё короче.
Живу сегодня крайне дохло:
вчера пил водку на траве,
и всё во рту к утру засохло,
и сумрак в жухлой голове.
Ещё когда я числился в подростках
и только намечал по жизни путь,
уже я тайно думал о подмостках,
с которых я читаю что-нибудь.
Причаливая к чуждым берегам,
еврей на них меняется стремительно,
умение молиться всем богам
еврею животворно и губительно.
Мы сволочи. Зато по воскресеньям —
и ценят это бдительные женщины —
мы время посвящаем нашим семьям,
замазывая будничные трещины.
Покуда мы по прихотям течения
плывём к далёким пристаням конечным,
меняются и смыслы, и значения
у многого, что выглядело вечным.
Что столько я грешу – ничуть не жаль,
на днях мне откровение явилось:
я свято соблюдаю ту скрижаль,
которая, как помнится, разбилась.
Я снова над пустым сижу листом —
никак не сочиню благую весть,
уж лучше спать по пьяни под кустом
или херню какую изобресть.
Сегодня очевидно и понятно,
что будущее зыбко и во мгле:
некрозом угрожающие пятна
ползут, меняя место, по земле.
Порой наш ум, с душою ссорясь
(хотя друзья они до гроба),
напоминает ей про совесть —
и горестно смеются оба.
«Поспал бы ты, – шепнуло мне сознание, —
здоровьем надо очень дорожить», —
и подлое родное мироздание
на время без меня осталось жить.
Как мало надо человеку
для воздаянья по труду:
лишь куд-кудах и кукареку
в бульон и на сковороду.
Гомон, дым и чад застолий
я не мог не полюбить,
там я слышал тьму историй
и не все успел забыть.
Привыкший к мерзости и снегу,
я б так и отбыл срок земной —
благословляю зов к побегу,
который был услышан мной.