В цирке было замечательно: фальшивый блеск мишуры, бравурная музыка, кот, умеющий считать, то есть реагировавший на валерьянку, которой предварительно обрызгивали определенные картонные цифры, а взволнованные сеньоры в это время указывали своим чадам на этот впечатляющий пример эволюции по Дарвину. Когда Оливейра в первый вечер вышел на еще пустую арену и посмотрел вверх, отверстие в красном куполе показалось ему дорогой к неведомым мирам, неким центром, оком, соединяющим землю и свободное пространство; смех застрял у него в горле, и он подумал, что другой на его месте тут же самым естественным образом полез бы по самой высокой опоре наверх, но то другой, а не он, он стоит внизу, и смотрит в дыру на потолке, и курит, другой, не он, — он стоит и курит внизу посреди орущей толпы.
В один из первых вечеров он понял, почему Травелер устроил его на работу. Талита сказала ему об этом без обиняков, когда они подсчитывали выручку в кирпичной пристройке, в которой располагались административная часть и бухгалтерия цирка. Оливейра и сам это знал, но немного не так, и надо было, чтобы Талита сказала ему так, как это видела она, тогда из двух точек зрения выработается новая позиция, некий настоящий момент, и ему станет ясно, на каком он свете и что должен делать. Он хотел было возразить, сказать, что все это выдумки Травелера, хотел еще раз оказаться вне времени, в котором жили другие (он категорически терпеть не мог соглашаться с чьим-то мнением, в чем-то участвовать и, вообще, быть), но в то же время он понимал — все это правда, так или иначе, но он разрушил мир Талиты и Травелера, ничего не делая, даже не помышляя об этом, лишь уступая своей сиюминутной тоске. Он слушал Талиту, а ему рисовалась невзрачная линия Холма и слышалась смешная португальская фраза на тему о недостижимом будущем, когда в холодильнике будет полно крепкой каньи. Он рассмеялся Талите в лицо так же, как утром рассмеялся перед зеркалом, когда чистил зубы.
Талита перевязала ниткой пачку банкнот по десять песо, и они машинально стали пересчитывать остальное.
— Что ты хочешь? — сказала Талита. — Я думаю, Ману прав.
— Конечно прав, — сказал Оливейра. — Хоть он и идиот, и ты это прекрасно знаешь.
— Не так уж прекрасно. Я это знаю, лучше сказать, узнала, когда сидела верхом на доске. Это вы всегда все прекрасно знаете, а я посредине, между вами, как эта штука у весов, никогда не знала, как она называется.
— Ты наша нимфа Эгерия,[509]
наш медиумный мост. Я заметил, когда ты с нами, мы с Ману впадаем в состояние, подобное трансу. Это заметила даже Хекрептен и сказала мне, употребив именно это живописное выражение.— Может быть, — сказала Талита, надписывая места на билетах. — Если уж на то пошло, я скажу тебе то, что думаю: Ману не знает, что с тобой делать. Он любит тебя как брата, полагаю, это понимаешь даже ты, и в то же время он жалеет, что ты вернулся.
— Не надо было встречать меня в порту. Я ему открыток не присылал, че.
— Он узнал о твоем приезде от Хекрептен, которая весь балкон уставила горшками с геранью. А Хекрептен узнала в министерстве.
— Черт знает что, — сказал Оливейра. — Когда до меня дошло, что Хекрептен узнала о моем приезде по дипломатическим каналам, я понял: единственное, что мне остается, — позволить ей задушить меня в объятиях, как взбесившейся телке. Ты только представь себе — какое самопожертвование, хуже Пенелопы.
— Не хочешь об этом говорить, — сказала Талита, глядя в пол, — можем закрыть кассу и пойти за Ману.
— Очень хочу, но, похоже, я создаю столько сложностей твоему мужу, что начинаю чувствовать угрызения совести. А это для меня… Одним словом, я не понимаю, почему бы тебе самой не решить все проблемы.
— Хорошо, — сказала Талита, смягчаясь. — Мне кажется, в тот день, если бы он не был таким дураком, он бы и сам все понял.
— Разумеется, Ману есть Ману, на следующий день он идет к директору и устраивает меня на работу. Как раз в тот момент, когда я утирал слезы отрезом, который приготовил на продажу.
— Ману добрый, — сказала Талита. — Ты и представить себе не можешь, какой он добрый.
— Добрейшей души человек, — сказал Оливейра. — Оставим в стороне то, что недоступно моему пониманию, вероятно, это так и есть, и позволь мне навести тебя на мысль, что, возможно, Ману нравится играть с огнем. Это тоже цирковой номер, мы такое не раз видели. Но на твоей стороне, — сказал Оливейра, указывая на нее пальцем, — имеются сообщники.
— Сообщники?
— Во-первых, я, а во-вторых, еще кое-кто, кого здесь нет. Ты считаешь себя стрелкой весов, такой же изящной, как твоя фигурка, но сама не замечаешь, как вес твоего тела опускает одну чашу весов ниже другой. Было бы лучше, если бы ты это поняла.
— Почему ты не уедешь, Орасио? — сказала Талита. — Почему не оставишь в покое Ману?
— Я же тебе говорил, только я собрался распродать отрезы, как этот болван нашел мне работу. Пойми, я не собираюсь делать ему ничего плохого, но все может обернуться хуже некуда. Может случиться любая глупость.
— И, зная это, ты все равно сидишь здесь, а Ману из-за этого плохо спит.