Внутри лифт освещался голубоватым светом и спускался с жужжанием, напоминающим научно-фантастические фильмы. В подвале не было ни единой живой души, но дверца одного из рефрижераторов была приоткрыта, и оттуда пробивался свет. Талита остановилась в дверях, зажав рот рукой, а Оливейра приблизился к холодильнику. Это был номер 56, он хорошо его запомнил, семья должна была его вот-вот забрать. Он из Трелева. А пока что его навестил приятель, нетрудно было представить себе, как и о чем беседовал тут старик с голубкой, один из тех псевдодиалогов, когда собеседнику совершенно неважно, говорит ли другой, или он вообще никогда не заговорит, лишь бы перед ним кто-то был, лишь бы перед ним что-то было, хоть лицо, хоть ступни, торчащие из холодильника. Он сам только что точно так же говорил с Талитой, рассказывая ей обо всем, что видел, о том, что ему страшно, говорил о колодцах и переходах, Талите или кому-то другому, чьей-то паре ног, торчащих из холодильника, любой субстанции, пусть даже враждебной, лишь бы она была способна выслушать и принять. Но когда он закрыл дверцу и неизвестно зачем оперся обеими руками о край стола, воспоминания тошнотой хлынули из него, он подумал, что еще два или три дня назад он считал для себя невозможным рассказать все это Травелеру, обезьяна вряд ли может разговаривать с людьми, и вдруг, сам не зная как, он услышал, что разговаривает с Талитой так, словно это Мага, и, зная, что это не она, все равно говорит с ней о классиках, о том, как страшно было ему в коридоре, об искушении дверного глазка. И значит, тогда (Талита была рядом, на расстоянии нескольких метров, позади него, она ждала) это был конец, призыв к чужому состраданию, возвращение в семью людей, губка, которая с неприятным хлюпающим звуком шлепается посреди ринга. Он чувствовал, что бежит от себя самого, покидает себя, чтобы броситься — блудный (сукин) сын — в объятия легкого примирения, а оттуда — что еще легче — к возврату в обычный мир, в возможную жизнь, во время, в которое он живет, к здравому смыслу, которым руководствуются добропорядочные аргентинцы и все прочие живые души. Он был в своем маленьком удобном ледяном аду, но сошел он туда отнюдь не в поисках Эвридики, тем более что он спокойно спустился туда на грузовом лифте, а сейчас когда он открыл холодильник и достал оттуда бутылку пива, пусть камень летит в любую сторону, пусть что угодно происходит, лишь бы покончить с этой комедией.
— Иди сюда, глотни, — позвал он Талиту. — Намного лучше, чем твой лимонад.
Талита сделала шаг и остановилась.
— Ты что — некрофил? — сказала она. — Пошли отсюда.
— Это единственное прохладное место, согласна? Я думаю, не поставить ли мне здесь раскладушку.
— Ты побледнел от холода, — сказала Талита, подойдя к нему. — Пойдем, мне не нравится, что ты здесь.
— Не нравится? Не бойся, они не вылезут и меня не съедят, те, которые наверху, страшнее.
— Пойдем, Орасио, — повторила Талита. — Я не хочу, чтобы ты здесь оставался.
— Ты… — сказал Оливейра, глядя на нее в ярости, но сдержался и открыл бутылку пива ударом ладони по крышке, зацепленной за край стула. И тут он ясно увидел бульвар под дождем, но не он вел кого-то под руку, пытаясь найти слова сочувствия, а это его вели, это ему протянули руку из сострадания и говорили с ним, потому что хотели вернуть ему душевный покой, и так его жалели, что это было даже приятно. Прошлое предстало в ином свете, оно поменяло знак на противоположный, и оказалось, что Сострадание его не уничтожило. Эта женщина, которой вдруг пришло в голову поиграть в классики, пожалела его, и это было так ясно, что обожгло ему душу.
— Мы можем подняться на второй этаж и там поговорить, — убеждала его Талита. — Возьми бутылку, я тоже немного выпью.
— Oui, madam, bien sûr, madam,[547]
— сказал Оливейра.— Наконец-то ты заговорил по-французски. Мы с Ману решили, что ты дал обет. Никогда больше…
— Assez, — сказал Оливейра. — Tu m’as eu, petite, Céline avait raison, on se croit enculé d’un centimètre et on l’est déjà de plusieurs mètres.[548]
Талита посмотрела на него, не понимая, однако она непроизвольно подняла руку и положила ее на грудь Оливейры. Когда она отстранилась, он продолжал смотреть на нее так, будто взгляд его шел откуда-то из глубины, будто он видел в этот момент что-то другое.
— Попытайся понять, — сказал Оливейра, обращаясь не к Талите, а, возможно, к кому-то другому. — Попытайся понять, может, это не ты выплюнула на меня сегодня столько жалости. Попытайся понять, может, не стоит плакать по любви и наплакать целых четыре или пять тазов слез. Или чтоб тебе их наплакали, поскольку слезы уже начались.