С Томом за все это время я встретился лишь единожды, чтобы он подписал учредительные документы — за себя и, по доверенности, за Долохова. Том, как всегда, куда-то спешил, выглядел рассеянным и нервным, так что мы почти не говорили. Застать его в магазине в те дни было невозможно — он постоянно разъезжал по клиентам. Иногда мне удавалось поймать его дома, в комнатке над магазином, при вызовах через камин, но это бывало уже поздно вечером, и приходилось долго ждать ответа. Том появлялся перед камином сонный, растрепанный и, поговорив со мной пару минут, зевал и отправлялся спать.
При этом он при случае по-прежнему присылал мне длинные-длинные письма. Видно, сочинял их урывками, будучи в разъездах, потому что письма были написаны разными чернилами, и иной раз между началом и окончанием проходило дня три. В основном там были разные наблюдения, смешные случаи и заметки обо всем подряд, что приходило Тому в голову, — от особенностей гоблинского оружия до погоды.
О работе Том почти никогда не писал, и я решил, что у него, наверное, испортились отношения с Борджином, раз его имя теперь вообще не упоминалось. Может, Том собрался уволиться?.. Пикеринг, ясное дело, в письмах тоже не появлялся, хотя я подозревал, что значительная часть поездок Тома связана именно с ним.
О своем финансовом положении Том говорил лишь время от времени, но я всегда выписывал эти цифры. Сам не знаю, зачем — просто хотелось знать о его доходах. Суммы были разные, в зависимости от того, как шли продажи: всего пятьдесят галлеонов в "глухом" январе, когда покупатели экономят после рождественских трат; сто тридцать в феврале, не иначе как благодаря дню Святого Валентина; семьдесят галлеонов в марте; двести с лишним в апреле — ну, понятно, там ведь Пасха...
В начале мая, возвращаясь вечером с работы, я случайно встретил Тома на улице. Он как раз выходил с Борджином из магазина. Эндрю запирал дверь, накладывая защитные чары, а Том ждал его — должно быть, они собирались куда-то отправиться вместе.
Я остановился в нерешительности, не зная, стоит ли к ним подойти. Было уже почти совсем темно, вокруг фонарей с гудением кружились майские жуки, в стороне сверкала огнями вывеска кафе Фортескью. Том и Борджин разговаривали, как мне показалось, по-дружески, так что я решил, что, пожалуй, был неправ, думая, что они в ссоре.
Обернувшись, Борджин оказался под фонарем, и я не мог не заметить, как он изменился. Он теперь хромал еще сильнее и тяжело опирался на трость при ходьбе, но в остальном удивительно похорошел. Когда мы только познакомились в игорном доме несколько лет назад, Эндрю-«Тамерлан» был желчным, озлобленным человеком. Сейчас он будто светился изнутри, и благодаря этому черты предков-итальянцев проявлялись сильнее, словно Борджин сошел прямиком с картины кого-то из старых флорентийских мастеров. На нем будто лежал золотистый отблеск южного солнца, и сразу становилось видно, какие у него правильные черты лица, так что он казался почти красавцем. Даже в хромоте, из-за которой он передвигался, заваливаясь на бок, будто краб, было своеобразное обаяние.
Эндрю улыбался, что-то рассказывал Тому, оживленно жестикулируя и легко перебрасывая трость из руки в руку. Он засмеялся, когда трость слишком сильно ударила по мостовой, — казалось, собственное увечье его ничуть не угнетает. Я услышал, как Том смеется в ответ, и сделал шаг назад, уходя еще глубже в тень соседнего здания. Стоя там, я достал сигареты и выкурил подряд четыре или пять штук. Потом вышел из тени и двинулся в сторону общественного камина. Тома и Борджина уже нигде не было видно.
***
Не скажу, что я долго думал об этой встрече. Собственно, я выбросил ее из головы почти сразу же — не до того было. На работе шел аврал за авралом, а вдобавок Саймондс повадился брать меня с собой на заседания в Департаменте правопорядка и Визенгамоте. Он требовал от меня делать конспекты и приходил в ярость, если я упускал мельчайшие детали процесса.
К тому времени я окончательно обжился в конторе и даже познакомился с семьей начальника. Его жена, красивая белокурая волшебница, иногда появлялась у нас по вечерам, окутанная облачком духов и сверкающая бриллиантами. Взяв ее под руку, Саймондс отправлялся с ней в театр или в гости. Я же оставался корпеть над документами, иной раз до полуночи, и потом долго отмывал руки от чернильных пятен, прежде чем потушить лампы, запереть дверь и отправиться домой.
Еще у нас бывал сын Саймондса, Роберт, которого почему-то сокращенно называли "Бонни", — восьмилетний худенький мальчишка. Как выяснилось, он учился в Аппинкорте — той же частной подготовительной школе, которую я когда-то заканчивал. Если было время, я расспрашивал его о школе: как там дела, кто ведет немецкий вместо фройляйн Пфорцбах, интернированной в самом начале войны, и как поживает директор, которого за выпученные глаза прозвали "Спрутом".
Иногда я даже тайком подписывал дневник Бонни вместо Саймондса. Бонни опасался показывать отцу свои отметки и вообще боялся папаши до дрожи в коленях — что, впрочем, неудивительно.