Главное, что потрясает меня в Эфроимсоне, – его обширные знания. При этом он говорит, что важны не сами знания, а те ассоциации, которые они приносят. Мысль, давно мной с печалью усвоенная. Моя необразованность при, возможно, природном даре лишила меня богатства ассоциаций и сделала мое стихописание нищим. Бесконечно радует меня в его 46-страничном письме по поводу твоей повести признание твоего таланта, не только педагогического, далеко не только, а литературного. Это видно более всего из тех наскоков на некоторые места у тебя, даже на заголовки, так как легче всего, всего безответственней писать панегирик. Именно потому, что наряду с высшими похвалами тебе есть замечания то по существу мысли, то по форме, видишь, как высоко он тебя ценит и как много ждет от тебя и много требует. В двух местах он напоминает тебе, что ты – не есть все остальные и что к педагогам надо относиться с осознанной снисходительностью. Об этом же я писала тебе, когда говорила, что нельзя быть высокомерной, например, к писателям из-за того, что ты делаешь великое дело. Эфроимсон, оказывается, уже знал о Терезиенштадте. Но, думаю, даже он не мог предполагать, во что вырастет
твой интерес к детским рисункам униженных и сожженных. Да, униженные и сожженные – это не униженные и оскорбленные. Часто думаю, если бы знал Достоевский, который слезинку ребенка ставил превыше всего, как уничтожались еврейские ребенки, то, м.б., не был антисемитом. Но так, наверное, мне кажется и, скорей всего, это иллюзия. При своей фривольной речи, с милыми искажансами слов, Эфроимсон – человек деликатнейший. Из твоей прозы, а м.б., из твоих устных рассказов, он понял, как ты травмирована матерью, и предлагает тебе в матери Луизу Вольдемаровну, ни звуком не обмолвливаясь о твоей душевной травме из-за родной матери. Уж я напереживалась, читая то, что ты писала обо мне. А тебя задевает даже то, что я о тебе не написала, например, о твоем интернате, а написала о той боли, когда увидела тебя идущей в больницу и т. д. Но ведь об интернате ты сама написала и к тому же я писала о себе, о своих чувствах. Но это так, между прочим. Думаю, Эфроимсон абсолютно прав, когда говорит, что ребенка на кормление к матери надо приносить гораздо раньше, чем у нас в роддомах это делается или делалось. У младенца к матери заведомо большие требования, чем к отцу. Это и понятно. Видимо, травма твоя, не залеченная и по сей день, началась с того, что ты, бедняжечка, сосала мою грудь до синяков, да почти ничего не высасывала. Когда я жаловалась врачу, что ты плачешь, голодная, врач указывал мне на мою большую грудь и на пятна молока на рубашке, дескать, чего выдумываю – вон сколько молока! Ужас, когда врач невежествен, ибо все было просто: слабые соски не удерживали молока. И вот эта травма очень скоро дала о себе знать, ты требовала бесконечные доказательства моей любви, гораздо больше, чем другие дети от своих матерей. К тому же образцовой матерью меня никак нельзя было назвать. А мое самопожертвование оставалось за гранью твоего сознания, иначе бы ты совсем по-другому относилась к тому, что твоя больница меня добила. Ты и в разговорах со мной упорно стояла на том, что для тебя больница явилась раем после интерната и домашних скандалов. Конечно, ты права, но я ведь этого тогда не понимала. Знала, что интернат – кошмар, и настояла на том, чтобы забрать тебя. Ну, хватит мне об том и об этом – бессмысленные потуги, ты останешься при своем ощущении, превратившемся с годами в твердое убеждение.Я, Леночка, делала многие выписки из письма Эфроимсона к тебе, да вот застряла, отвечая тебе на Луизу Вольдемаровну. И стала плакать. Неужели я так и помру, чувствуя себя хуже тех, кто бросает своего ребенка в роддоме? Неужели ни на копейку не оправдаюсь перед тобой? Ведь ты добрая. У меня в детстве была травма не меньшая, если не большая. Кто это может измерить? Но я поняла, как травмировала свою мать своей поэмой. Но высказалась в ней – и все претензии к матери исчезли, но она-то помнила, и я была счастлива, когда мама наконец меня простила. Да, кто может измерить муку ребенка? Эфроимсон пишет, понимая: «симулянток», истерических психопаток я видел, все без единого исключения росли непонятыми, заброшенными, необласканными. Видимо, он не случайно пишет о женщинах, им психопатичность такого происхождения более свойственна. Он ни о чем случайно не пишет.