‹…› Пришла с ужина. Два блинчика с мясом, полстакана кефира. Вполне достаточно и хорошо. Когда возвращалась и с обеда и с ужина, Семен спрашивал: «Что будешь делать?» – Леночке писать. – Ну передавай ей и детям поцелуй и привет! Передаю. Он, конечно, несколько удивляется, еще с лета, что можно так, о чем, коль никаких событий, разнообразия? А для меня эта графомания в истинном смысле слова и есть событие. Избыточности моего времени можно позавидовать, особенно если завидователь не особенно проницателен. ‹…›
Я все еще под впечатлением воспоминаний. Цветаева была, за редким исключением, очень резкой, язвительно-прямой. Да и как ей не быть таковой. Ведь она ежедневно, с рассвета и сколько дальше позволит быт, писала. У нее невероятная работа шла над почти каждой буквой, не то что – почти над каждым словом. Я-то полагала, что ей чаще всего давалось стихотворение с разлету, такие они летящие вверх. А надо же, трудилась как каторжная. И такой каторжности требовала от других. Ей редко было до жалости, а вот щедрой она была необыкновенно, кто только в годы военного коммунизма у нее, молодой, не кормился кашей или оладьями, и это при полной ее нищете! Ты, слава Богу, нищей не была, но когда я читаю о цветаевском жутко-сумбурно-замусоренном, скорее, всем, что есть в доме, заброшенном и разбросанном, вспоминаю Химки и твою гостеприимную кухню, кто только у тебя не перебывал и не кормился! Я всегда тебя жалела, заставая за очередной готовкой и всю в уже пришедших или надвигающихся гостях. Сдается мне, что и в Иерусалиме – то же самое. А если считать не приходящих, а приезжающих и прилетающих? ‹…› Уже около девяти часов, сейчас посмотрю Вести-новости, расстроюсь в очередной ежедневный раз и начну готовить себя ко сну. ‹…›
Доченька! Радость моя, с добрым утром! Все хорошо, и засыпала нормально, и спала.
‹…› Сейчас передо мной, перед моими глазами – страница за страницей перелистываются мое детство, юность. Мама, м.б., самая острая моя любовь, поэтому я так сильно пережила разлуку с ней. И всегда была мама неутоленной моей любовью, которую я пыталась в себе убить, ибо чувствовала несправедливость такой невзаимности. Очень поздно я ощутила ее виноватую любовь, прошло с той поры 15 лет, и вот, обретя маму, я снова ее потеряла, и уже до нездешней встречи. Чем труднее детство, в котором ты чувствуешь себя чем-то внесемейным, каким-то чуждым семье элементом, тем сильнее в тебе мечтательность. Вначале рядом со спокойной, послушной Томочкой я хоть и остро ревновала ее, но мечтала быть на нее похожей. В данном случае она мне казалась лебедем из сказки, а я – гадким утенком. И перед сном, да и днем воображала, как я сама превращусь в красивого лебедя, и мама ахнет и полюбит меня больше всех на свете. Чуть позже, когда в доме появилась Сара[164]
, я мечтала стать Золушкой, хоть и не было сестер, как в сказке, и, конечно, о том, чтобы принц нашел меня по башмачку. Еще я хотела стать балериной из «Лебединого озера», на худой конец – певицей, ведь мама моя чудно пела. Всех хотела удивить, и так взрастила в себе эгоцентризм. А то, что мной в виде молитв и обращений к тетради говорили стихи, на это я никакого внимания не обращала. То, что само собой получается, о том не мечтаешь. У людей малых способностей нет целенаправленной мечты усовершенствовать то, что дано. Вот тут бы мне и читать без конца книги, чтобы уяснить себе, что данное тебе надо развивать. Но тогда надо, как Цветаева с детства, твердо выбрать этот путь или, как Пастернак, резко порвать с музыкой и раз и навсегда выбрать как неотложное роковое поэзию, писательство. Не горяч был уголек у меня для такого решения. Стихами стала заниматься, будучи крайне невежественной, только потому, что ничего другого делать не могла. ‹…› Я подвожу итоги, для меня безрадостные, но и это мне доставляет радость, – восхищаясь другими, спокойно обнаруживать причины и следствия своей несостоятельности на избранном пути. Вернее, этот путь меня выбрал, а не я его. Другой какой-либо путь не стелился под ноги. Конечно, главная причина моей несостоявшейся «поэзии» не только в невежестве, но и в органической недостаточности дарованья. И вот я читаю и думаю о тех, кто поэт. Очень многие черты совпадают, в особенности – эгоцентризм. Но все хорошее, кроме щедрости, – не совпадает. А щедрость поэтов – тоже от дара. Щедрыми были и довольно внешне благоустроенный Пастернак, и трагическая Ахматова, и нищая в быту, но богатая в культуре Цветаева. И даже нищий, более всех любимый мной, Мандельштам. Все они получили изумительное образование. Мандельштам и Ахматова скорее не получили, а взяли, завоевали знания. Пастернак же и Цветаева с малолетства были образованы. Конечно, мои подведения итогов – тоже занятие эгоцентрика.