По обе стороны окна, выходившего своими зеленоватыми замерзшими стеклами на улицу, висели две круглые рамы. В одной — императрица Екатерина, во второй — покойный покровитель реб Ноты, светлейший князь Григорий Потемкин. Оба были написаны в белых париках и с широкими лентами, наискось пересекавшими грудь. На второй стене, под вышитым мизрехом со львами и елями, висел большой четырехугольный портрет Менди Ноткина, покойного сына реб Ноты, изображавший его юношей, сразу после свадьбы с Эстеркой. На черном фоне ярким пятном выделялось его веселое лицо. Под жидкой русой бородкой выступал вперед ноткинский подбородок, а на тонких губах играла улыбка, похожая на улыбку Алтерки. Его карие, пивного оттенка глаза как-то загнанно, немного даже по-волчьи смотрели исподлобья. И этим портрет Менди тоже напоминал Алтерку. Его угловатые скулы были румяны, руки сложены на груди, толстоватые пальцы, будто налитые страстью, безмолвно кричали: «Наслаждайся мгновением, ибо завтра мы умрем!..»
Реб Нота только что помолился. Сегодня он немного спешил и не молился так обстоятельно, как обычно. На кухне и в коридоре его уже ждали люди. Среди них были те, кто ждал его здесь, в городе, с тех самых пор, как Шклова достигла весть, что он выехал из Петербурга. То есть уже несколько недель. И не только на кухне и в коридоре — даже за замерзшими стеклами окон толклись люди. Это наверняка были любопытные, стремившиеся хоть одним глазком взглянуть на высокого гостя, который, как говорили, был в Петербурге своим человеком в домах министров и самой императрицы… За оттаявшими оконными стеклами неясно мелькали носы, глаза и губы. Одни отходили, другие занимали их место. И все они растапливали тонкий ледок на окнах своим горячим дыханием и горячим любопытством.
Реб Нота не успел еще сложить свой шелковый талес, когда в занавешенном дверном проеме появилась Эстерка, держа в руках серебряный поднос. Удовольствие принести свекру завтрак она оставила для себя. Она была одета в светлый утренний халат с горностаевым воротничком и с голубым пояском. Роскошные кудрявые волосы были легко схвачены кружевным чепцом с голубой лентой. Поясок и лента в чепце прекрасно гармонировали с голубым сиянием ее глаз и, казалось, делали их больше и глубже. И постаревшее лицо реб Ноты, уже заранее озабоченного и напряженного в преддверии целого дня тяжелой работы, ждавшей его в родном местечке, сразу же просияло. Оно засветилось теплыми веселыми морщинками, как хмурая тучка — первыми лучами восходящего солнца.
— Доброе утро тебе, Эстерка, дочь моя! Еще так рано, а ты уже встала? Я думал, ты еще спишь.
— Полон дом людей, — сказала Эстерка, ставя на стол поднос. — Перекусите, свекор. На здоровье… Что я хотела сказать? Может быть, мне помочь вам отделаться от общинных заправил?
— Помочь? — задумчиво спросил реб Нота. — М-м-м… Спасибо тебе, Эстерка. Ты же знаешь, сюда придут люди со всяческими горестями на сердце. Со мной они будут разговаривать открыто. А тебя будут стесняться.
— Я имею в виду другое, свекор. В течение того долгого времени, когда вас здесь не было, каждый день ко мне обращались всякие городские товарищества. Им всем я подавала щедро. Конечно, от вашего имени. Во всех своих письмах вы велели мне не скупиться. Теперь я вижу, что все эти типы с красными платками снова здесь. Они готовы снова просить. Лишь бы только дали.
Реб Нот коротко хохотнул:
— Ах, из-за этого ты, Эстерка, так рано встала? Хочешь сберечь мои деньги?.. Не поможет. Такой гость, как я, должен, уезжая, оставлять «отъездное», а приезжая — «приездное»; то же, что берут между отъездом и приездом, в расчет не принимается… Но присядь, Эстерка. Пока я ем, мы еще можем несколько минут поговорить. Я так мало разговаривал вчера с тобой, как-то не получилось.
— Не только синагогальным старостам, — сказала Эстерка, — но и мне самой любопытно послушать, что говорят хасиды, которые завелись в городе, и что говорят о них посланцы Виленского гаона. Кройндл сказала, что они ждут уже тут, у нас дома. Не раз молодчики из хасидской молельни присылали ко мне своих жен. Они были подавлены, жаловались и просили, чтобы я вмешалась, не допустила, чтобы их так обижали. Их не пускают в микву. Банщицы не хотят их обслуживать… Я пару раз заступалась, но через неделю их снова не пускали. Намедни знакомая торговка мясом принесла к нам на кухню телячий бок. В тот же день вечером прибежал запыхавшийся резник и принялся кричать, что это мясо некошерное. Теленка зарезали каким-то негодным ножом. Хасидским ножом… Пришлось бить горшки и миски. Что у них происходит, свекор?
— Ах, — вздохнул реб Нота, — Как будто у евреев мало других бед, надо еще было устроить такую ссору! Никто не смотрит, что дом горит, все радуются, что клопы горят. Такой стыд. Евреек не пускают в микву. Объявляют некошерным мясо забитого по-еврейски скота…