Так как они не смогли договориться, было решено, что первым выступит Гортензий, а Цицерон — следом за ним. Каждый выберет собственный способ защиты. Я был рад, что Рабирий слишком слаб умом и не понимает, что происходит, иначе он впал бы в полное отчаяние — особенно потому, что Рим ждал суда над ним, как циркового представления. Крест на Марсовом поле был весь завешан папирусами с требованиями правосудия, хлеба и зрелищ. Лабиен раздобыл где-то бюст Сатурнина и поставил его на рострах, украсив гирляндой из лавровых листьев. К тому же Рабирий слыл злобным скрягой, даже его приемный сын был ростовщиком. Цицерон не сомневался, что вердикт будет обвинительным, и решил хотя бы спасти ему жизнь. Для этого он предложил сенату принять срочное постановление, изменив наказание за Perduellio: вместо распятия на кресте — изгнание. Благодаря поддержке Гибриды постановление кое-как протащили, несмотря на яростное сопротивление Цезаря и трибунов. Поздно вечером того же дня Метелл Целер вышел с рабами за городские стены и, разобрав крест, сжег его.
Вот так складывались обстоятельства к утру дня, на который назначили суд. Когда Цицерон в последний раз проговаривал свою речь и одевался к выходу, к нему в комнату для занятий вошел Квинт и стал умолять его отказаться от защиты. Он и так уже сделал все, что мог, доказывал Квинт, и, если Рабирия признают виновным, это нанесет удар по доброму имени Цицерона. Кроме того, встреча с популярами за городскими стенами была чревата нападением. Я видел, что эти доводы заставили Цицерона задуматься. Но я любил его еще и потому, что, несмотря на все свои недостатки, он был обладателем наилучшей храбрости: той, что присуща думающему человеку. Любой дурак может стать героем, если ни в грош не ставит свою жизнь. А вот оценить все риски, может быть, даже заколебаться, а затем собраться с силами и отбросить сомнения — это, на мой взгляд, и есть самая похвальная доблесть. Именно ее выказал Цицерон в тот день.
Когда мы появились на Марсовом поле, Лабиен был уже на месте, возвышаясь на помосте вместе с бюстом Сатурнина, так необходимым для его замыслов. Он был честолюбивым солдатом, земляком Помпея и пытался подражать своему кумиру во всем — в одежде, щеголеватой походке и даже прическе: волосы его были зачесаны назад, как у Помпея. Когда трибун увидел, что появился Цицерон со своими ликторами, он засунул в рот пальцы и издал громкий, пронзительный свист, подхваченный толпой, насчитывавшей около десяти тысяч человек. Этот угрожающий шум еще больше усилился, когда на поле появился Гортензий, ведя за руку Рабирия. Старик был не столько испуган, сколько удивлен при виде множества людей, которые пытались пробраться поближе, чтобы посмотреть на него. Меня пихали и толкали, в то время как я старался не отстать от Цицерона. Я заметил ряд легионеров в сверкавших на солнце касках и панцирях. За ними, на местах для почетных зрителей, находились полководцы — Квинт Метелл, покоритель Крита, и Лициний Лукулл, предшественник Помпея в должности начальника над восточными легионами. Цицерон скорчил гримасу, когда увидел их. В обмен на их поддержку он перед выборами пообещал обоим военачальникам триумфы, но пока ничего для этого не сделал.
— Должно быть, все действительно плохо, — прошептал мне Цицерон, — если уж Лукулл покинул свой дворец на Неаполитанском заливе и смешался с толпой.
Он полез по ступенькам на помост, за ним — Гортензий и Рабирий. Последнему было очень тяжело забираться, и его пришлось втащить на помост за руки. Одежда всех троих, когда они выпрямились, блестела от плевков. Особенно потрясен был Гортензий: видимо, он не представлял себе, как ненавистен был сенат простым римлянам той зимой. Ораторы уселись на свою скамью, Рабирий разместился между ними. Раздался звук трубы, и на другом берегу Тибра, над Яникулом, взмыл в воздух красный флаг, говоривший о том, что городу ничто не угрожает и судилище может начинаться.
Как председательствующий магистрат, Лабиен вел собрание и одновременно выступал как обвинитель, что давало ему огромное преимущество. Будучи по природе задирой, он решил говорить первым и принялся громко оскорблять Рабирия, который все глубже и глубже вжимался в спинку своего кресла. Лабиен даже не удосужился пригласить свидетелей. Они ему были не нужны — голоса тех, кто составлял толпу, уже лежали у него в кармане. Он закончил суровой тирадой относительно спесивости сената, алчности той небольшой клики, которая им управляет, и необходимости сделать из дела Рабирия пример для всех, чтобы в будущем ни один консул не мог даже помыслить о том, чтобы распорядиться об убийстве гражданина и избежать наказания. Толпа заревела в знак согласия.
— И тогда я понял, — позже рассказал мне Цицерон, — с полнейшей ясностью, что главной целью толпы, собранной Цезарем, был не Рабирий, а я как консул. Надо было взять все в свои руки, иначе я не смог бы и дальше бороться с Катилиной и ему подобными.