Следующим выступил Гортензий и сделал все, что было в его силах, но его длинные затейливые речения, которыми он был знаменит, относились к другой обстановке и, по правде говоря, к другой эпохе. Ему перевалило за пятьдесят, он почти уже отошел от дел, давно не упражнялся в красноречии, и это было заметно. Те, кто находился рядом с помостом, стали его передразнивать, Я сидел достаточно близко, чтобы увидеть панику на его лице: ему наконец стало ясно, что он — Великий Гортензий, Мастер Прений, Король Судов — теряет внимание слушателей. Чем больше он размахивал руками, бегал по помосту, вертел своей благородной головой, тем более смешным казался. Его доводы никого не волновали. Я не мог услышать всего, что он говорил, так как громкий гомон тысяч людей, топтавшихся на поле и беседовавших друг с другом в ожидании голосования, заглушал слова Гортензия. Он остановился, покрытый, несмотря на холод, потом, вытер лицо платком и вызвал на помост свидетелей — сначала Катула, а затем Исаврика. Люди слушали их почтительно, но, как только Гортензий возобновил свое выступление, снова заговорили друг с другом. В эту минуту он мог бы обладать языком Демосфена и находчивостью Платона — ничего не изменилось бы. Цицерон смотрел в толпу прямо перед собой. Неподвижный, с побелевшим лицом, он казался высеченным из мрамора.
Наконец Гортензий сел, и настал черед консула. Лабиен предоставил ему слово, но шум был таким, что Цицерон остался сидеть. Внимательно осмотрев свою тогу, он смахнул с нее несколько невидимых пылинок. Шум продолжался. Хозяин проверил свои ногти, оглянулся кругом и стал ждать. Ожидание оказалось долгим. Но вот над Марсовым полем повисла уважительная тишина. Лишь тогда Цицерон кивнул, как бы с одобрением, поднялся на ноги и заговорил:
— Хотя не в моем обычае, граждане, начинать речь с объяснения причины, почему я защищаю того или иного человека, все же, при настоящей защите жизни, доброго имени и всего достояния Гая Рабирия, я нахожу нужным сообщить вам о соображениях, заставляющих меня оказать ему эту услугу. Ибо это суд не над Рабирием — старым, дряхлым, одиноким человеком. Это дело, квириты, преследует лишь одну цель — чтобы впредь в государстве не существовало ни государственного совета, ни согласия между честными людьми, направленного против преступного неистовства дурных граждан, ни — в случаях крайней опасности для государства — убежища и защиты для всеобщей неприкосновенности. При таком положении дел я молю Юпитера Всеблагого Величайшего и других бессмертных богов и богинь ниспослать нам мир и милость. Я умоляю их о том, чтобы свет этого дня принес Гаю Рабирию спасение, а государство наше укрепил[47]
.Цицерон всегда говорил, что чем больше толпа, тем она глупее, и в этом случае лучше всего обратиться к сверхъестественным силам. Его слова прокатились по притихшему полю, как гром барабана. По краям толпы еще велись какие-то разговоры, но они уже не могли заглушить его слов.
— Итак, Лабиен, кто же из нас двоих действительно сторонник народа: ты ли, считающий нужным во время самой народной сходки отдавать римских граждан в руки палача и заключать в оковы, ты ли, приказывающий на Марсовом поле воздвигнуть и водрузить крест для казни граждан, или же я, запрещающий осквернять народную сходку присутствием палача? Хорош народный трибун, страж и защитник права и свободы!
Лабиен махнул рукой в сторону Цицерона, будто хотел согнать овода с лошадиной спины, но в его жесте сквозила неуверенность: как все забияки, он лучше наносил удары, чем держал их.
— Ты утверждаешь, что Луций Сатурнин был убит Гаем Рабирием. Но ведь Гай Рабирий, на основании показаний многочисленных свидетелей, при красноречивейшей защите Квинта Гортенсия, уже доказал ложность этого обвинения. Я же, будь еще у меня полная возможность говорить по своему усмотрению, принял бы это обвинение, признал бы его, согласился бы с ним. О, если бы само дело позволило мне с гордостью заявить, что Луций Сатурнин, враг римского народа, был убит рукой Гая Рабирия!
Он выразительно показал на бюст, и ему пришлось замолчать на несколько секунд — так сильна была волна ненависти, направленной на него.
— Но твой дядя, скажут нам, там был; положим, что он там действительно был — и притом не вынужденный к этому ни отчаянным положением своих дел, ни каким-либо семейным несчастьем; приязнь к Сатурнину, предположим, побудила его пожертвовать благом отечества ради дружбы. Почему же это могло стать для Гая Рабирия причиной измены делу государства, причиной отказа встать в ряды честных людей, взявшихся за оружие, неповиновения зову и империю консулов? Что стал бы я делать, если бы Тит Лабиен, подобно Луцию Сатурнину, устроил резню среди граждан, взломал двери тюрьмы и во главе вооруженных людей захватил Капитолий? Я сделал бы то же, что сделал Гай Марий: доложил бы об этом сенату, призвал бы вас к защите государства, а сам, взявшись за оружие, вместе с вами дал бы отпор поднявшему оружие врагу. А что сделал бы Тит Лабиен? Он распял бы меня!