Отказываясь соблюдать конвенции о литературной собственности, советское правительство давало понять, что оно ставит просвещение общества выше защиты авторских прав и уважения к международным соглашениям. Советские авторы, как и их предшественники в царской России, лишились права контролировать перевод своих собственных произведений: это право якобы противоречило политике развития литературных культур в многонациональном Советском государстве[1305]. Некоторые аргументы, которыми обосновывалось это отношение к праву перевода, были позаимствованы (с соответствующими ссылками) непосредственно из дореволюционных манифестов против международных конвенций (например, из доклада Санкт-Петербургского литературного общества). Опять же, указывая на выгоды, связанные со свободой перевода, ее сторонники приводили в пример Лермонтова, а не его более плодовитого собрата-поэта В. А. Жуковского[1306]. При этом в прошлом осталась обида, ранее служившая идеологическим основанием для кампании против Бернской конвенции: отныне считалось, что русская литература занимает «выдающееся место» в мире. Скромно признавая отсталость России в сфере науки и техники, советские юристы тем не менее подчеркивали, что материальные интересы иностранных авторов «ничтожны» в сравнении с возможностью «получить распространение» и содействовать «просвещению многомиллионного населения великой страны»[1307].
Этот краткий обзор итогов национализации показывает, каким образом присвоение «общих вещей» государством изменило состав общественного достояния, которое отныне подвергалось идеологической оценке (оно могло быть как полезным и совместимым с идеологическим учением, так и бесполезным и неуместным). Кроме того, несмотря на наличие определенных параллелей между дореволюционными концепциями реформы прав собственности, выдвигавшимися либеральным сегментом профессионального сообщества, с одной стороны, и социалистическими идеями – с другой, реальная национализация, обещая известные возможности для профессионального развития, пресекла политические чаяния профессиональной элиты. Либералы считали необходимым передать общественное достояние в распоряжение немногочисленным организациям экспертов, которые являлись представителями «общественности» (или нации), причем государственному аппарату отводилась чисто техническая и утилитарная роль. Напротив, при советской власти эксперты были поставлены в положение, обязывавшее их представлять государство и заниматься регистрацией, учетом и изучением «общих вещей» в его интересах. Многие из тех, кто осознавал свою техническую роль «счетоводов» при государстве[1308], в итоге отказывались от сотрудничества с властями.
Может вызвать изумление, насколько большевистское государство оказалось неподготовленным к управлению необъятными ресурсами и культурными активами, присвоение которых легитимировало само его существование. Государство унаследовало остатки бюрократического аппарата прежней империи, крайне ослабленного войной (в отличие от Франции и Великобритании, где власть лишь укрепилась и получила более надежный фундамент). Однако перед новым Советским государством стояли еще более обширные задачи. Собственно говоря, управление «народной собственностью» стало его главным делом. Понятно, что советское правительство не стало возрождать царское Министерство государственных имуществ[1309]: государственной собственностью являлись вся экономика, весь рынок и вся культура страны, и любому служащему, чиновнику и специалисту, работающему на государство, приходилось участвовать в управлении этим громадным хозяйством. В 1921 году правительство объявило о завершении кампании национализации, оставив часть ресурсов во владении у частных лиц. Это временное отступление свидетельствовало о сомнениях в способности существующего государственного аппарата справиться с этой грандиозной задачей.
В 1927 году советский юрист Н. П. Карадже-Искров издал в восточносибирском городе Иркутске монографию «Публичные вещи», в которой подверг тщательному разбору различные теории