Между тем леса продолжали исчезать: в 1888–1905 годах 23 из 50 европейских губерний лишились от 6 до 37 % своих лесных угодий[290]. Благодаря закону 1888 года годовой темп вырубки лесов снизился с 902 га в 1862–1888 годах до 440 га в 1888–1914 годах. Тем не менее в 1888–1914 годах Европейская Россия лишилась 2,5 % своих лесов[291]. Эти цифры были тем более прискорбными на фоне успехов немецкого лесоводства, служившего эталоном и для европейских, и для российских специалистов. В Германии благодаря массовым лесопосадкам площадь лесов в 1878–1913 годах увеличилась на 865 600 акров[292]. Большинство специалистов отмечало, что закон 1888 года не остановил незаконные порубки и не стал стимулом к эффективному ведению лесного хозяйства. В то же время с точки зрения землевладельцев и экономики данный закон оказался очень стесняющим[293]. Иными словами, закон не устранил противоречия между развитием промышленности и сельского хозяйства, с одной стороны, и необходимостью охраны естественных ресурсов, с другой.
Более того, избранный правительством путь к удовлетворению крестьянского земельного голода должен был неизбежно повлечь за собой дальнейшее уничтожение лесов в ряде регионов. Пахотная земля представляла собой куда более прибыльный и дефицитный ресурс, чем леса, и после принятия столыпинских законов 1906 года, стимулировавших переход земель помещиков-дворян в руки крестьян посредством Крестьянского земельного банка, землевладельцы занялись расчисткой земель с целью их продажи на рынке. Соответственно, леса могли пасть жертвой перераспределения земли и политики приватизации[294]. Снова, как и в 1861 году, социально и политически необходимая реформа сельской экономики косвенно поставила под удар охрану лесов.
В свете растущей угрозы обезлесения специалисты и промышленники продолжали настаивать на экспроприации частных лесов. В ходе этой дискуссии на передний план снова вышло государство как единственный серьезный защитник «общественной собственности»: лишь оно могло сберечь ее для будущих поколений. Брайан Боном в своей работе, посвященной лесным законам, указывает, что вера в государственный контроль как в единственное решение лесного вопроса представляла собой «единственный общий аспект дореволюционных дискуссий об охране лесов, получивший широкое одобрение», а идея о передаче лесов в государственную собственность пользовалась решительной поддержкой со стороны лесоводов[295]. Участники этих дискуссий видели в государстве хозяина, обладающего специальными знаниями, отличающегося уникальным взглядом на свое поместье (страну) и распределяющего ресурсы между своими частями и различными землевладельцами; предполагалось, что государство в состоянии обеспечить по всей империи необходимый баланс между пахотными землями и лесами, используя механизмы экспроприации/покупки/обмена. Согласно популярной гипотезе о влиянии лесов на климат, во всех регионах страны требовалось соблюдать определенный процент лесистости, причем эти «необходимые» леса должны были принадлежать государству[296]. Соответственно, вера в государство как в администратора в данном случае опиралась на новые научные знания о глобальных экологических процессах, которые можно было разглядеть и регулировать только «сверху». Свою силу все еще сохраняли вышеупомянутые популярные аргументы о научном лесоводстве, основанном на общенациональном планировании, и о государстве как о садовнике, оберегающем ландшафт страны, которые широко использовались в дискуссии начала XIX века. Л. В. Ходский в своем учебном пособии «Основы государственного хозяйства» повторил эти аргументы в несколько ином ключе: государственная собственность на леса позволяет правительству регулировать миграцию рабочей силы в стране[297]. Таким образом, камералистские аргументы в пользу государственной собственности на леса были возрождены в начале XX века, причем их популярности способствовали протекционистская политика и упадок экономического либерализма[298].