Рост популярности идеи об экспроприации лесов в пользу государства может показаться поразительным с учетом всеобщего недоверия к российской бюрократии и ее управленческим способностям[309]
. Лесной департамент не реже других учреждений подвергался критике со стороны лесоводов и экономистов. По мере того как Российская империя увеличивала свою территорию и осуществляла централизацию управления ресурсами, возрастала и площадь лесов, находившихся в ведении Лесного департамента. С 1868 по 1898 год она выросла с 139 до 264 млн десятин, включая леса в польских губерниях (1 млн), на Кавказе (5 млн), в Западной Сибири (107 млн) и в Иркутской и Енисейской губерниях (12 млн); азиатские леса, не нанесенные на карту, оставались в ведении местных властей и были открыты для свободного использования населением. 20 % государственных лесных угодий находилось в северных лесах, носивших название «тундра» и представлявших собойИ все же Лесной департамент с его скромным финансированием едва ли мог справиться с управлением обширными российскими лесами. В 1893 году площадь лесов, приходившихся на одного лесника, составляла от 34 тыс. до 5 млн десятин в Вологодской губернии[311]
. За использованием лесов, своей площадью превышавших 220 млн десятин, следил всего 761 лесник, которым помогало почти 30 тыс. крестьян и лесных стражников. При этом государство не всегда было хорошим предпринимателем: в 1900 году так и не было продано около 3/5 древесины, предназначенной для продажи; государство, как и многие дворяне, обычно выставляло на аукцион лес на корню, и до рынка доходило менее 10 % возможной продукции лесных промыслов, хотя все это можно было бы организовать намного более прибыльным способом[312]. Несмотря на неэффективное использование казенных лесных ресурсов, прибыльность лесного хозяйства продолжала расти параллельно с ростом цен на древесину: в 1866 году леса принесли выручку в 4,3 млн рублей; в 1898 году лесной доход достиг 42,1 млн рублей. Лесные доходы росли быстрее, чем прочие виды поступлений: в 1890‐х годах доход государства от чрезвычайно прибыльной винной монополии увеличился на 14,2 %, таможенные сборы на 87,9 %, акциз на сахар – на 84,3 %, в то время как рост лесных доходов составил 149,3 %[313], выйдя на десятое место в списке казенных доходов.Впрочем, сомнительно, чтобы успехи или провалы казенного лесного хозяйства повлияли на представления лесоводов в том, что касается предполагаемых преимуществ государственного контроля. Как считал профессор права в петроградском Лесном институте Н. И. Фалеев, профессиональный этатизм лесоводов, ставший для них аксиомой, не имел никакого рационального обоснования: «Это – мистика, религия, символ веры, романтическое озарение государственности»[314]
. Как ни странно, этот этатизм не входил в противоречие с их левым образом мысли. В конце XIX века в лесоводах и конкретно в студентах Лесного института нередко видели «красных». Самым известным из лесоводов-революционеров был, несомненно, Н. В. Шелгунов (1824–1891). Будучи выпускником Лесного института, он несколько лет работал в Лесном департаменте, пройдя и преподавая курс истории лесного законодательства и в то же время поддерживая дружеские связи с Н. Г. Чернышевским и публикуясь в журнале «Современник». Уволившись в 1862 году из Лесного департамента, он принимал активное участие в революционном движении, отбыл заключение в Петропавловской крепости (1862–1864), а затем ссылку. Многие лесоводы видели в своем занятии не бюрократическую или государственную службу, а работу на благо общества. Так, Г. Ф. Морозов (1867–1920), видный специалист по лесному делу и «ученый-радикал», как назвал его Стивен Брэйн, впервые прославился, окончив военное училище в офицерском чине, а затем выйдя в отставку и поступив в Лесной институт – этот шаг воспринимался как обращение в иную веру и повлек для него разрыв связей с семьей[315].