Риторика русских колониальных водных законов демонстрирует, каким образом понятие «общего блага» в конце XIX – начале XX века вновь проникало в политическое воображение российских бюрократов. Русская монархия вернулась к старому и проверенному способу, в данном случае применявшемуся, чтобы оправдать резкое расширение роли государства и новые пути заявления претензий на его ресурсы. Учение об «общем благе» начала XX века опиралось главным образом на негативный дух антииндивидуализма и позитивный этатизм. Как указывается в работе Янни Коцониса о русском сельском хозяйстве и политике земельных реформ, правительственные эксперты, с подозрением относившиеся к частной собственности, призывали к мерам государственного принуждения по отношению к частным собственникам с тем, чтобы предотвратить «пагубные последствия имущественных прав»[544]
. Давид Флексор, составитель водного закона для Туркестана, неоднократно и по разным поводам выступал за подчинение частной собственности такому общему благу, как мелиорация земель в европейских губерниях России[545]. Точно так же и в официальном комментарии к проекту закона для Туркестана, поданному в 1913 году на рассмотрение в Государственную думу, без всякого стеснения утверждалось, что рассмотрение воды в Туркестане в рамках права частной собственности будет препятствовать реализации правительственных проектов, а именно – колонизации земель русскими переселенцами[546]. Таким образом, новая разновидность имущественных отношений – «публичная собственность», по формулировке Гинса, и «верховное распоряжение государства», провозглашенное в водном законе, в первую очередь, были призваны создать новые возможности для государственного вмешательства. Политика государства в области ирригации подтверждает этот вывод. Все попытки русских текстильных промышленников получить концессии на орошение новых земель в Туркестане были безуспешными. Правительство не желало уступать ни одного земельного надела и ни одного водоема больше чем на несколько лет, опасаясь лишиться своей монополии. Зациклившись на идее переселения русских крестьян в среднеазиатские степи, оно предпочитало отложить осуществление ирригационных проектов (на которые у него не было средств) на неопределенно долгое время, лишь бы не дать частным предпринимателям возможности обогнать себя[547].Политика управления земельными и водными ресурсами Туркестана и их распределения тоже подтверждает мои наблюдения относительно социального значения российских реформ прав собственности. Посредством сохранения жесткого контроля над «общей» водой государство пыталось сохранить в регионе специфическую форму экономики: крестьянское хозяйство, представленное мелкими индивидуальными домохозяйствами, организация которого задавалась государственной политикой переселения. Промышленники, поднимая тему «общей» воды, имели в виду отказ государства от активного вмешательства и развитие инвестиционной деятельности, рынка и конкуренции. Эти два разных понимания режима собственности отражали два разных подхода к экономическому развитию России: сторонники первого делали ставку на крестьянскую и дворянскую земельную собственность, сторонники второго – на насаждение новых моделей землевладения и использования ресурсов. Опыт русских промышленников, тщетно пытавшихся взять в свои руки эксплуатацию «общей» воды в Туркестане, четко показывает всю утопичность притязаний на «национализацию» Днепра и других европейских рек. Даже если представления государства об «общественной собственности» в общих чертах соответствовали либеральному идеалу, выдвигавшемуся в ходе дискуссий о реках и в проекте Гражданского уложения, оно вкладывало в них несколько иной смысл.
Анализ колониальных водных законов дает представление о том, как сильно отличались друг от друга две разные трактовки роли государства в рамках нового режима собственности: первую предлагали не связанные с государством либерально настроенные эксперты, вторую – технократы из правительства. И те и другие разделяли недоверие к собственническому индивидуализму и веру в управленческие способности государства. Однако первая концепция отводила государству достаточно скромную роль посредника и управляющего, в то время как вторая предполагала его «верховную» власть над естественными ресурсами. Тем не менее правительственные представления о роли государства расходились с архаической патримониальной традицией, отождествлявшей власть с собственностью: эта концепция считалась непригодной и однозначно отвергалась. Учреждение «верховного контроля» обещало принести более обильные плоды, чем одно лишь провозглашение государства собственником, которое могло вызвать недовольство у коренного населения. Может быть, это различие и не имело никакого практического смысла, но оно означало важный идеологический сдвиг.