Это был самый настоящий бандитский сброд. С серьгами в ушах кое-кто. На базаре они посбивали замки с лавок – всё пошло на разграбление. В городском саду каждую ночь играл духовой оркестр. Ловили всех проходящих женщин и тут же, на скамейках, использовали. Вломились и в наш дом. Человек пять-шесть. Всё перерыли. Отобрали отрез сукна, купленный то ли Косте, то ли Сашке на пальто; у папы сняли наручные часы. Мама ворчала. А папа говорил: «Ну, Маша, – пусть их!..» То, что было поценнее, заранее завернули в клеенку и опустили в уборную. – Потом отец доставал черпаком.
А у меня в комнате на туалетном столике стоял флакончик одеколона – его тут же выпили. Со мной в комнате спала Саша – горбатенькая. У нее была единственная, должно быть, ценность – высокие сапожки до колен, со шнуровкой. Тогда так модно было. Вот она и легла, не снимая их, – в постель. Однако ни ее, ни меня не тронули. Пронесло… А жутко было. Бесчинствовали они неделю, а потом ушли. Вернее, спешно бежали. Наверное, это было в 18-ом году… Я ничего не понимала в политике…»
Коснулись маминой семьи и другие события тех лет.
Сашка был арестован. Кто-то, вероятно, донес на него. Он работал на кирпичном заводе. Принес как-то – по мальчишеской резвости – пистолет. Его закопали под порогом в погребе. Когда пришли красные, арестованных перевели в теплушки на станции. Мама пошла разыскивать Сашку. Заговорила с охранником. Сказала, что ищет брата, принесла ему поесть. Дала охраннику половину каравая. Увидала Сашку… По ночам то одних, то других уводили на расстрел… Потом арестованных перевезли в Тамбов, в Губчека. Маме, видно, кто-то подсказал, как действовать. Она собрала подписи рабочих на кирпичном заводе, где работал Сашка. Бумага удостоверяла, что он все дни находился там, что не пил и т. д. Была и печать. Эту замызганную от прикосновений многих рук бумагу повезла в Тамбов. Там ее спокойно выслушали. Сказали: «Разберемся!»… Через несколько дней Сашка вернулся домой.
«В Саратове Всеволод заболел холерой. Иван Васильевич положил его в приемный покой. Выходил горячими и холодными ваннами. Такая тогда метода была. А в Козлове холерой заболела мама – М. Ф. – Ухаживала за нижними жильцами… Я обкладывала ее горячими бутылками. Узнав об этом, доктор Маршанский сказал: «Молодец!» М. Ф. поправилась…»
Мама получила извещение – из Саратовского университета – о том, что на Медицинский никого не принимают: перепроизводство врачей. Но зачисляют на Биологический. Решила ехать. «Маманя, дай мне материи на рубашки». – «На, возьми. Только не всё – сколько положено». – Пришлось сказать, что уезжает. «Отец! Верья-то, ишь, что удумала! Ни отца, ни матри у нее нет!» – «Маша, пущай едет. Верушка – девочка хорошая». – «Какая-такая хорошая, кругом таких полно. Да еще и непокорная!»
В день отьезда отец ушел в лавку – попрощались… Мать из-под юбки вынула три рубля. Провожала Маруська Прохорова. На извозчике, за 20 копеек, до вокзала…
В Саратове Иван Васильевич встретил очень радушно: «Ну, теперь мы коллеги». Он тоже учился, – на Медицинском. Был до этого только фельдшером и хотел получить диплом врача. Валентина Алексеевна тоже была очень приветлива. На столе – и это поразило маму по тогдашним временам – лежал пышный каравай белого хлеба, чуть ли не в половину стола. «Валя, а что-нибудь сладкое у нас есть?» – «Да, нет, Иван…» Тогда мама говорит: «Так ведь у меня есть гостинец!» – И достает баночку меда, добавляя простодушно: «Только он не споркий!» (По Далю, «спорый, споркий» – выгодный, прибыльный) – «Как ты сказала?» – переспрашивает Иван Васильевич. – «Ну, очень быстро уничтожается». Все хохочут. Мама краснеет. Но тут Иван Васильевич разрежает обстановку: «Вот мы ему и не дадим залежаться!»
«У Ивана Васильевича была подруга, очевидно, товарищ по каким-то кружкам, – Екатерина Николаевна Пушкарева, – Пушкариха. Некрасивая, но милая и боевая. А главное – сердечная. И любила меня… Значит, приехала она в Саратов. А я – больная. Только что аборт сделала. И можно сказать, Бог помог.
…Вышла я как-то, в полной безнадежности, пройтись. Села на скамейку в сквере. Бабушка какая-то, с тремя ребятишками, обратила на меня внимание: что, мол, такая грустная. Ну, постепенно я и открылась. А она мне – как в сказке: «Не горюй, у меня дочка акушерка. Приходи тогда-то, туда-то». Целая квартира была… А цена? – Ну. – месячная стипендия Всеволода. Как-то наскребли… Операцию делал врач. А уйти надо было до восьми вечера. Город на военном положении. И Всеволода всё нет. Приходит – уже восемь. И надо идти, а вдруг – милиция? Аборты запрещены. Не помню уж, как – добрались. Вошла в комнату – и тут же упала. Обморок… За всё время, пока была в Саратове, три аборта…
Так вот, приезжает Пушкариха. Я лежу. «Ну, что у тебя?» Я чего-то начинаю плести. А она врач опытный, в медпункте работала на железной дороге. И сразу учуяла, в чем дело. «От тебя кровью пахнет». Побежала в аптеку за лекарством. Подправилась я кое-как… А ведь и Ивану Васильевичу ничего не говорила…»