Приехали – мама и отец – из Саратова в Козлов. После начавшейся холеры и голода. (В память врезались картинки: на улице, на глазах у прохожих, мать прижимает к себе мертвого ребенка или – мать мертвая, а младенец пытается сосать ее грудь). В Козлове было полегче… Встречались со знакомыми. И однажды отец, когда его спросили, куда он едет учиться, в присутствии посторонних ответил: «Я еду в Петроград». О маме ни полслова, хотя они в Саратове, в доме Ивана Васильевича и его жены Валентины Алексеевны, жили как супруги. Мама была очень обижена. Шла домой сама не своя. Потом как-то зашел разговор с подружками – куда они едут? – «В Москву!» – «А можно и я с вами?» – «Давай!» И вот отец едет в Петроград, мама – в Москву. У нее там – ни души. Недели три пытается спать на вокзале. Ее примечают и начинают гонять, – на всякий случай: «Мало ли какие тут ходят…» Потом подружка Катя разыскала своего дальнего родственника. Он работал в каком-то военкомате, на Лубянке, где был перевалочный пункт новобранцев. Там нашлась комнатенка, – окна с выбитыми стеклами забиты фанерой, чем-то затянуты. Спать приходилось в валенках, в пальто, закутавшись в платки. Уборной не было. Главное же, проход в эту комнату шел через другую, огромную, где и располагались табором новобранцы, которые постоянно сменялись, – волна за волной. В этой комнате денно и нощно горела буржуйка. И когда мама и Катя проходили, стараясь быть не замеченными, солдаты – простые деревенские парни – говорили: «Девушки, не хотите ли кипяточку?..» А девушки – с благодарностью несли кипяток к себе в комнату, чтобы… вымыть, когда он немножко остынет, руки и лицо. Ни разу ни один из новобранцев не полез с приставаниями, не отпустил пошлой шутки… Комната, где ночевали мама и ее подруга, не запиралась…
Затем удалось устроиться на работу – машинисткой. Печатала одним-двумя пальцами. Надо было приходить вечером, чтобы поупражняться на машинке. Спасибо помогал Макс, платонически влюбленный в маму, маленький добрый еврей. Он получал посылки из Америки: «Феечка, (так он обращался к маме), я это не ем» и отдавал ей – то одно, то другое (в том числе, и какао, и курагу). Как-то Макс раздобыл разрешение на мешок картошки – тоже для мамы. И она пошла за картошкой, получила ее, а потом везла мешок на санках. Было тяжело. Подошел незнакомый военный, весь в орденах. «Девушка, давайте Вам помогу!» И тащил санки чуть не через всю Москву… И тоже – никаких приставаний, чего, конечно, можно было ожидать. Мама была красива…
«В Москве около месяца ночевала на вокзалах. Все уборные вокруг Павелецкого обследовала. Иногда пускали знакомые девчонки. Но так, чтобы хозяйка не слышала – сиди, притаившись. Только ночью прокрадешься в уборную… Потом приютилась в крохотной комнатушке. Там помещалась одна кровать. Спали с подружкой вместе. Еще оставался узенький проход. На стене висел мешок с сухарями, привезенный из дома. Брала сверху. Вдруг смотрю – сухарей всё меньше и меньше, как-то быстро оседают. Пришел Гераська, студент медик. Сунул руку в мешок с задней стороны и вытащил оттуда мышь. Целое мышиное гнездо там было! Тут же начал препарировать мышей, накалывая их на дощечке. Так мы учились… С огромным трудом добились, чтобы выделили руководителя и дали возможность работать в анатомическом театре. Труп мы достали сами. Старался один – на всю девичью компанию – парень, студент; ему еще помогала одна боевая девица. Покойницу мы окрестили Анисьей. Ассистент взрезал ей живот ножом. И для нас это было, как праздник. Настроение было такое приподнятое, что даже запаха не замечалось».
«Очень выручал Макс Вениаминович, бухгалтер. Он разрешал приходить вечером, учиться печатать. Давали какие-то бумаги Розановы, работавшие в отделе здравоохранения. Печатала… Макс говорил: «Феечка, – вот у меня селедка, а ее терпеть не могу, возьмите себе, пожалуйста!» Это было богатство! Селедку продавали на рынке, подружка всем заправляла, вытаскивала по штуке из-за пазухи. Я ничего не умела… Всё шло в общий котел…»
«Иногда Макс приглашал в театр. Ходила в подшитых валенках и в кофте, которую сама связала летом в Козлове и покрасила луковой кожурой. Да к тому же еще прожгла…»