Отдано восемнадцать лет натвердо укатанным дорогам, зимним стужам, прохладным рассветным часам. И до того въелся в тело нефтяной дух, что не вытравишь его ничем. Кажется, до самых костей выпарился в бане, но все равно неистребим он, как клеймо. Лицо стало таким, что, наверно, не почувствует жара расплавленного металла — настолько выдубили его, как кислотой, «солнце, воздух и вода». На араба похож, блестят лишь зубы да еще в молодости побелевшие волосы. Так вот и дотопаешь к тому дню, когда услышишь: «Мы провожаем на заслуженный отдых…» А ведь сначала не верилось, что выдержит, врачи упорно советовали подыскать работу полегче: весь искалечен, на одном упрямстве ходил в последние годы. Не повезло в последние дни перед самой победой на одной из площадей остывающего от ярости Берлина. Как вилы через копну, прошла по предместьям Берлина лава «тридцатичетверок», давя, рассеивая среди дымящихся развалин группы фаустников. Влетели на площадь, залитую режущим светом солнца, отбросили люки, поразились горькой душной тишине. Встал на броню старший лейтенант Сафин, прошелся по пуговицам комбинезона, подставляя чужому ветру грязную грудь, и сказал вставшему рядом водителю:
— Кажись, выжили, Степан… — И ударило сбоку что-то огромное, горячее, пламенем охватило небо. Так остался лежать на выщербленной снарядами мостовой белобрысый двадцатитрехлетний Степан Овчаренко, не выпускавший рычагов «тридцатичетверки» с самой Прохоровки. А Сафин очнулся через несколько дней. Посмотрел на себя, трудно скашивая вниз глаза, и они увидели только белое: белые руки, ноги, грудь. Много суток спеленатый, как кокон шелкопряда, лежал Сафин и решил уже, что отходил свое по земле. Вырвали врачи из бессрочного отпуска, который казалось, был рядышком… А вот сейчас приходится купаться в сторонке, брать отдельную кабину в бане — до того изувечен, что не верится порой самому. Одно неудобство — в лютую жару растелешиться нельзя. Пробовал было как-то в майке ходить, больно уж припекал июль — и увидел глаза Дины Михайловны, полные ужаса. Плюнул, решил терпеть. Не барышня, в самом деле.
Восемнадцать лет рядом с ним Настюша Пастухова. Вот уже и у нее ноги сдавать начали. Шутка ли сказать, столько точек надо обойти за день. Иной раз километров по двадцать оттопаешь. Скорей бы диспетчеризировали, что ли, промысел полностью, чтобы не бегать опрометью в свой район: не случилось ли чего? Превратилась Настюша из молодой полнотелой сильной девушки в чуть осевшую к земле от нелегкой судьбы своей женщину. В восемнадцать лет, не научившись-то и целоваться как следует, краснеющая от многозначительного мужского взгляда, по самую макушку, как говорится, окунулась в войну. И прошла бок о бок с ним в одной танковой дивизии до самых Бранденбургских ворот. Но сберегла свою застенчивую гордость, никто не смог назвать ее полевой походной женой. Видели ее глаза только одного — Галима Сафина, да и здесь судьба оказалась неласковой. По горячности, махнув на все рукой, вышла в сорок шестом за фартового демобилизованного морячка, но промахнулась крепко: сволочью оказался, бил смертным боем, по девкам и вдовам шлялся. И уехал совсем к черту на рога, куда-то на Север. Не смогли сойтись она и Сафин: стояли незримо между ними Раиса и Айхылу, жена и дочь Галима, погибшие в дикое весеннее половодье сорок третьего. Узнав об этом, Сафин как бы оцепенел. И с тех пор глядел в смотровую щель мимо искаженных вражьих лиц, мелькающих рук тех, кого подминал под себя гремящими траками танк.
Может, и пришел бы тогда Сафин к Насте со своими пожитками насовсем, да радости от этого не было бы: страшным оказалось последнее ранение, таким, что и людям-то говорить нельзя. Так и живут в одном городе, каждый сам по себе. Сойдутся в праздники, в день Победы, выпьют по маленькой, как бы слушая невеселые свои мысли и отлично понимая друг друга…
…Раздумья его прервал голос Танзили:
— Галим-ага, у нас происшествие!
Обычно лучащиеся смехом глаза Танзили испуганно круглились.
— Что такое? — встревожился Сафин.
— Толька сорвался в Птичий овраг и ногу себе… не то вывихнул, не то еще хуже!
— Где он? — отрывисто спросил бригадир, прибавляя шаг.
— В диспетчерской. На лошадке привезли.
Анатолий полулежал на составленных табуретках и пускал кольца дыма в потолок. Глаза его были закрыты, рука осторожно потирала левую ногу. На лбу — испарина, лицо бледно. «Больно же паршивцу, — подумал Сафин, — а лежит, будто ничего не случилось».
У пульта Люба лихорадочно набирала телефонный номер. Шаль сползла на плечи, волосы взлохмачены. Дина участливо поглядывала на Анатолия.
— Что тут произошло? — не здороваясь, громко спросил Сафин. Любка обернулась, тревогой полыхнули ее быстрые глаза.
— В овраг… — начала она, но в это время ответили по телефону.
— Скорая? Ой, приезжайте быстрее, пожалуйста. Первый промысел, второй участок, он рядом с дорогой. Знаете? Оператор… ногу сломал, кажется!
— Как это случилось? — Сафин встал у изголовья Анатолия. Тот, бодрясь, небрежно ответил:
— Как-как… На Птичьем. Кромка снега нависла, я и провалился.