– Вот такое мое поле боя, гауптштурмфюрер. И я должен быть счастлив и горд, что уничтожаю сам, вот этими руками, – насмешливо произнес он, показывая мне ладони, – врага, который мешает моему счастью и благу рейха и всего немецкого народа. Ведь теперь вермахту, конечно, будет легче. А как же! Победа должна быть совсем близко, фон Тилл, потерпи! Ведь не зря же мы стольких уничтожили, а? Нельзя же уложить стольких на алтарь и чтобы такую жертву не приняли. Нельзя же! А??? – задрав голову к небу, вдруг проорал он. – Знаешь, что это? – Так же внезапно он посмотрел на меня. – Это помешательство. И мы все чокнутые, раз верим в эту чепуху. Вместе с ними мы уничтожаем себя! Смотри-ка сюда, видишь – меня уже давно нет, фон Тилл, одна корка снаружи. А внутри – пе-пел! Подуй – и фью… Разнесусь над лагерем. И все мы пепел, фон Тилл, все мы в одной лодке, мы в аду… Ад-то недалеко, он здесь! Он простой! Вот они стоят, дышат, говорят, и вот они все на полу с выпученными глазами и не дышат. Обычное дело, и мы к нему привыкли. И странно получается: ад есть, а бога нет. «Бога нет» – это гвоздем нацарапано на печи, я сам видел. Они усомнились и разверовали. Победа, а, фон Тилл? Вот она, наша победа! Триумф нашей воли! И неужели я к этому шел? Неужели я рос, чтобы днями и ночами слышать стоны и вой умирающих от газа, видеть, как им отрезают волосы, вырывают зубы… А после Вагнера слушаем… Моцарта… Баха… Вивальди…
Я ненавидел Хуббера за все сказанное, понимая, что теперь оно навсегда останется со мной. И никуда от этого не скрыться.
– Они сами выстилают наш путь собою, Хуббер. Сами позволили превратить это в конвейер. Почему они всей толпой не кидаются на сопровождение? В нем иногда и стоят-то один-два эсэсесовца!
– А дальше что?
– А мы этого не узнаем, потому что не было такого! – с яростью прорычал я. – И никогда не будет! Они не способны отстоять свои жалкие шкуры!
Хуббер быстро водил зрачками из стороны в сторону, будто перед глазами у него бежали вагоны. Кровавая слюна надулась пузырем в углу его рта и потекла по подбородку. Он не замечал этого и смотрел перед собой, едва заметно покачиваясь под порывами ветра. Взгляд его застыл, он тихо говорил:
– В детстве я мечтал стать кондитером, печь эклеры и сладкие булки с корицей.
И Хуббер окончательно умолк.
4 мая 1994. Тетради
Лидия умылась и насухо вытерла лицо старым застиранным полотенцем, которое ей еще вечером выдала Раиса. Она задумчиво уставилась в зеркало, висевшее над кухонным рукомойником. В голове ее крутились обрывки вчерашнего разговора.
– Ты обращаешь внимание на тиканье часов?
Лидия вздрогнула. Она не слышала, как подошла Раиса. Та стояла рядом и смотрела на круглые настенные часы.
– Ты нет, кажись. Да и я. Они как фон для нас, – сама же и ответила она, – а мамка говорила, что тетка Кася целыми днями слушала это тиканье. Упивалась, как музыкой! Потому что звук дома, понимаешь, звук обычной жизни. Всё она воспринимала иначе, не как мы. Слух, нюх – звериные! Еду за версту чуяла. А кто из чужих только вот чуток к калитке подойдет, так она уже в дальней комнате прячется.
– У вас сохранились какие-нибудь фотографии?
Раиса скосила глаза в сторону. Зрачки ее перебегали по обоям с одного кривого бутона на другой – она рылась в памяти. Вздохнув, развела руками.
– Какие-то есть, храним, конечно… Где-то лежат. Может, на чердаке, в ящике с Валькиными тетрадями. Давно уже не пересматривала…
– Тетрадями?
– Да, прислала как-то посылку из Германии. Мы надеялись, дефициты какие, уж кофеем с шоколадом импортным могла бы порадовать или ребенку в школу чего-нибудь: фломастеры, пластилин, пенал нарядный. А она ерунду какую-то прислала – стопку исписанных тетрадей. Да еще по-немчуровски. Один хрен – не разобрать.
– В черном плотном переплете? – Лидия чуть подалась вперед, сильнее сжав полотенце, которое все еще держала в руках.
Голос ее по-прежнему оставался ровным, однако по напряженной позе можно было догадаться, что она взволнована. Впрочем, Раиса ничего не заметила.
Вместе с приказом о возвращении в Ораниенбург мне передали сразу два письма от отца, судя по штемпелю, отправленные с разницей в три недели. Удивляться не приходилось – чудо, что письма вообще продолжали поступать, учитывая хаос, в который все больше погружалась Германия, стиснутая приближающимися фронтами со всех сторон. Я торопливо распечатал то, которое, судя по дате, было отправлено первым.