— Вот телеграмма Якубова из Царицына. Адресована мне... Всего за июнь отправлено две тысячи триста семьдесят девять вагонов продовольствия. В том числе пшеница... ячмень... крахмал... жмыхи...
— Звучит просто как музыка, — покачал головой Ленин.
А Цюрупа, вдохновляясь, словно стихи декламируя, продолжал и продолжал перечислять:
— ...Мука... масло подсолнечное... семя льняное... хлеб ржаной... Все это отправлено в Петроград, в Москву и Московскую губернию, в Смоленск, в Тулу, в Ярославль, во Владимирскую, Псковскую, Тверскую губернии... Прибавьте к этому шестьсот шестьдесят семь вагонов, заготовленных помимо Царицына! Прибавьте сто девятнадцать вагонов, переотправленных из Нижнего! Прибавьте отправки по воде: хлеба — триста шестьдесят четыре тысячи триста один пуд, зернового фуража — сто шестьдесят три тысячи семьдесят семь пудов, семенных грузов — тысяча двести пудов, всего... — Он покачнулся и упал.
Бросившиеся к нему товарищи подняли его, уложили на диван:
— Что такое?!
— В чем дело?!
— Доктора!
— Доктора скорее!
— Позвоните в амбулаторию...
Прибежал запыхавшийся врач, осмотрел, выслушал, постукал.
— Что с ним? — спросил Ленин.
— Это сейчас пройдет, Владимир Ильич... Надо дать ему чаю... Это голодный обморок.
«Дорогой Александр Дмитриевич! Вы становитесь совершенно невозможны в обращении с казенным имуществом.
Предписание: три недели лечиться! И слушаться Лидию Александровну, которая Вас направит в санаторий.
Ей-ей непростительно зря швыряться слабым здоровьем. Надо выправиться!
Привет! Ваш Ленин».
«13.VII. 1918 г.
Наркому тов. Цюрупе предписывается выехать для отдыха и лечения в Кунцево в санаторию.
Предс. СНК В. Ульянов (Ленин)».
Александр Дмитриевич спрятал два листочка из ленинского блокнота, которые бережно хранил, и выглянул в окно.
Экое буйство зелени! Вековые вязы лениво раскачиваются под напором теплого ветра. Скворцы, уже ожиревшие, выкормившие птенцов, важно расхаживают по утоптанному песку аллеи.
Тишина, безмятежность, минувший век! Трудно поверить, что вокруг бурлят страсти — миллионы людей воюют. Деникин занял Тихорецкую и Армавир. Расстрелян Николай Романов. Чехословаки захватили Симбирск и Уфу.
Да, Уфу!
А Маше с детьми не удалось выехать. И от них никаких известий.
Нет! Невозможно, невозможно сидеть сложа руки в этом усадебном благополучии!
Он схватил пиджак и стремительно вышел из душной комнаты. Пройдя через парк, поднялся на косогор — и перед ним открылось ржаное поле. Рожь, цветущая рожь, рассеченная межами, колыхалась под ветерком до самого леса. И тучки золотистой пыльцы там и тут носились над упругими голубоватыми волнами хлебов.
Как хорошо! Легкость какая! Кажется, сразу два десятка лет скинул. Вскочить бы сейчас в седло и скакать, скакать!..
Он занес ногу, чтобы шагнуть, но под ней, как живые, зашевелились хлебные стебли. Остановился. И не сорвал, а только прикоснулся к ближнему колоску, оглядел торчавшие из-под чешуек пыльники, прикинул, как бы взвешивая: «Нет, еще пустой. Скоро будет новое зерно. Скоро... Скорее бы!»
А пока — пустой...
Никогда еще не ждал он так урожая, никогда так нетерпеливо не вглядывался, не вслушивался в природу. Конечно, и раньше ему было знакомо нетерпение земледельца, ожидающего плоды своего труда. Но теперь, теперь было совсем другое. В этом маленьком цветущем колоске, известном еще людям бронзового века и не подвластном ни войнам, ни революциям, воплотились сейчас судьбы и войны и революции.
Александр Дмитриевич выпустил колос, подтолкнул его ладонью, словно напутствуя, помог распрямиться и задумчиво двинулся дальше по тропе вдоль межи.
И сразу же мысли вернулись к семье.
Маша! Маша! Как я люблю тебя!.. Помнишь, как мы увидели друг друга в первый раз на собрании кружка ссыльных, в Уфе? Ты сказала мне: «Здравствуйте, товарищ!» И я назвал тебя так же — «товарищ». Будто бы ничего особенного, а вот, поди ж ты, помнится, словно вчера было... А потом в вашем старом доме, где так любили музыку и любили танцевать — ты, и твои милые сестры, и я вместе с вами... Помнишь, как мы читали тургеневские «Вешние воды» и клялись, что никогда в жизни не расстанемся? И мы ведь сдержали слово. А теперь... теперь... Нет! Не могу, не хочу об этом думать!.. И ведь ты могла бы выйти замуж за человека из своей среды — сидела бы в родовом имении, занималась бы хозяйством, заботилась, чтобы побольше варенья, солений, грибов на зиму запасли... А ты выбрала меня и со мной — тюрьмы, неустроенность: с малолетним сыном на руках, ожидая второго, — за мной в ссылку! В тартарары! И ни словом, ни взглядом никогда не упрекнула! Не пожаловалась. Ни упрека, ни вздоха за всю жизнь!
Он с трудом оборвал ход своих мыслей и взглянул на поле слева: «Эх, разве так пашут?! Горе-земледельцы! Ведь не лебеду же вы, в самом деле, сеять собирались... Вот справа пропахано! И посеяно — так что хлеб даже васильки душит. Степана Афанасьевича какого-нибудь надел. А то комбед пахал, наверняка!»