Но на этот образ можно посмотреть и по-другому. Если не считать Финляндский железнодорожный, который мало кто из жителей города вспоминает, перечисляя мосты (забывает о нем при подсчете и сам Лосев), то в детстве и юности Бродского через русло Большой Невы действительно было переброшено шесть мостов (Лейтенанта Шмидта, Дворцовый, Кировский, Литейный, Охтинский, Володарский) — мост Александра Невского был закончен и открыт в ноябре 1965 года (соответственно его не видела и Ахматова, уехавшая в Москву в октябре и уже не вернувшаяся в Ленинград).
Что касается мостов Флоренции, то во времена Данте в городе было четыре моста, в наше время — девять. Если посмотреть на цифру «6» с другой стороны, как бы из ситуации изгнания, она превращается в цифру «9». Это предположение выглядело бы фантастическим, если бы не была известна любовь Бродского к различным операциям с цифрами, включая мысленный поворот, и стихотворение не строилось бы как сумма разнонаправленных взглядов. Такое мысленное вращение знаков есть, например, в стихотворении «Тритон»:
Число шесть, кстати, хорошо вписывается и в числовой код стихотворения, являясь произведением двойки и тройки, снимая противоречие четного и нечетного и объединяя построенные на этом противопоставлении образы Флоренции и Ленинграда/Петербурга.
Стихотворение, начавшееся с дверей, заканчивается также естественным образом — уходом. Правда, последние две строки грамматически неоднозначны, давая возможность двойного прочтения: убыл человек или убыл язык?
Убывающий язык напоминает нам пассаж из знаменитой проповеди Джона Донна — с уходом каждого колокольный звон (который можно услышать в повторяющейся анафоре
Применительно к человеку глагол «убыл» звучит официально-бюрократически, подчеркивая, если можно так выразиться, административные аспекты изгнания поэта — любого поэта, но за этим виден мощный образ поэта как средства существования языка. «Ибо, будучи всегда старше, чем писатель, язык обладает еще колоссальной центробежной энергией, сообщаемой ему его временным потенциалом — то есть всем лежащим впереди временем. И потенциал этот определяется не столько количественным составом нации, на нем говорящей, хотя и этим тоже, сколько качеством стихотворения, на нем сочиняемого. Достаточно вспомнить авторов греческой или римской античности, достаточно вспомнить Данте. Создаваемое сегодня по-русски или по-английски, например, гарантирует существование этих языков в течение следующего тысячелетия. Поэт, повторяю, есть средство существования языка»[386]
.Язык, на котором говорит толпа, «осаждая трамвайный угол» — язык, созданный поэтом. Эта фраза могла бы звучать крайне нескромно, если бы Бродский говорил в «Декабре во Флоренции» только о себе. Но речь идет и о Данте, Мандельштаме, Ахматовой — о поэтах, научивших народ новому языку, точнее, служащих медиумом языка.
Стихотворение завершает сборник «Часть речи», в котором соединяются стихи ленинградского периода со стихами, написанными после отъезда. Тем самым оно как бы демонстрирует завершенность перехода, адаптацию на другой почве и возможность писать стихи даже в отрыве от родной языковой среды — сомнения в этом были одним из кошмаров Бродского в первые годы после приезда[387]
.Хотя можно полностью согласиться с указаниями Дэвида Бетеа на то, что стихотворение наполнено отсылками на стихи Мандельштама, общая его канва, начиная со схемы рифмовки, использования местоимений и заканчивая смысловым развитием мотива взгляда назад, не менее тесно связана с поэтикой Ахматовой. Это поддерживается и биографическим контекстом.
Подобно тому как в более позднем стихотворении «На выставке Карла Виллинка» он дает серию разных точек зрения на одно и то же произведение искусства, в «Декабре во Флоренции» мы видим серию взглядов на изгнание, взглядов, которые поэт чувствует, но которые не заставляют его оглянуться, памятуя о судьбе Лотовой жены и Орфея. Очевидно, что в центре «Декабря во Флоренции» — переплетение образов и судеб Данте, Мандельштама, Ахматовой и Бродского.
Этот страх неизвестности преодолевается в «Декабре во Флоренции» за счет интерференции взглядов — собственного и тех, кто прошел по пути изгнания раньше.