Они проводили меня до железнодорожного переезда. Прощаясь, Павел Аристархович сказал: «Я вижу, ты огорчена тем, что узнала. Ну, что же. Это понятно. Во всяком случае, мне это понятно. Когда рушатся идеалы, порой кажется – рушится жизнь. Однако все это не так страшно, как воспринято тобой сегодня. И ты в этом впоследствии убедишься – какие бы революционные бури и кровавые смерчи ни потрясали и не гнули Россию, – она останется незыблемой, вечной… Главное – оставайся ты всегда сама собой и старайся жить в ладу со своей совестью. При первой же возможности возвращайся на Родину, только на Родину… Я уже говорил как-то вам и повторяю снова: для русского человека без России нет жизни… – (Вот тут-то Юра и совершил свой непонятный поступок – на мгновение крепко прижался щекой к моему рукаву.)
…Сейчас я уже обо всем написала. Время позднее, вернее – раннее. Настало утро нового, воскресного дня, но обычной радости предстоящего отдыха нет и в помине. Где же взять, где обрести тот упомянутый Павлом Аристарховичем лад, при котором бы совесть почивала в безмятежии и в благолепии, а сомнения не глодали, как голодные псы, душу? Я не верю, я не хочу, не могу верить жутким откровениям убившего себя три года назад ранним сентябрьским утром в цветущем итальянском городе человека, который, несомненно, очень любил свою русскую Родину, любил ее больше жизни и, что тоже, вне всякого сомнения, был крайне несчастлив в этой безответной любви… Моя вера в честность, справедливость, мудрость и прозорливость Сталина по-прежнему остается прочной и непоколебимой, но порой я, как и Миша, страшусь своих неведомо откуда берущихся кощунственных мыслей, стараюсь гнать их прочь. Увы, это теперь не всегда и не сразу удается.
5 декабря
Воскресенье
Пишу опять, так как это самое лучшее, что есть в нынешней моей жизни. В доме пусто, тепло, царит гулкая тишина. Я – одна, поэтому расположилась со своей тетрадью за столом в «парадной» комнате. Леонид с Мишей ушли в деревню за свежими новостями, а мама с Симой и Нинкой отправились провожать тетю Таню, после чего намерены зайти в «Шалман», навестить Наталку, которая на прошлой неделе родила сына. В качестве приданого новорожденному они пожертвовали по старой простыне, из которых вчера мама строчила на машинке пеленки. Лешка Бовкун сказал, что будто бы к Наталке уже приходили ее хозяин Клодт с деревенским вахмайстером и предупредили ее, что ребенок будет с нею только три месяца, после чего его увезут в какой-то специальный детский приемник. Вот так… Отберут, как щенка у собаки.
Тетя Таня тоже пришла к нам с невеселой новостью и, пока сидела у нас, беспрестанно лила слезы. У Женьки с Дубоусовым какие-то серьезные неприятности (я толком не поняла – в чем там дело: то ли их обвинили в воровстве за неверность покинутые ими бывшие немецкие любовницы, то ли они действительно жутко проворовались), и сейчас оба отправлены в какое-то, по мнению тети Тани, очень ужасное место, откуда даже нельзя писать писем. Женька в короткой записке успел только сообщить ей, что их везут под строгим надзором куда-то на юг Германии, скорей всего в шахты, и чтобы она не беспокоилась о нем, а надеялась на встречу после войны в России (ага, вспомнил-таки, наконец, и Россию!). Да, вот таким для обоих ловцов призрачного, хмельного счастья оказался финал их сладкой и безбедной жизни. Я не злорадствую, просто в который уже раз убеждаюсь в правильности народной мудрости: на чужом несчастье собственного благополучия не построишь.
Сегодня у нас с мамой – торжественная дата – день рождения моего старшего брата Миши. Пережевывая в обед «печенье» из ржаной муки и отжимов сахарной свеклы, подавила тяжелый вздох, смахнула незаметно набежавшую слезу – и все. Мысленно пожелала ему всего самого доброго, а главное, ценить и хранить высшее человеческое благо – жить на родимой земле, то благо, которое так непростительно глупо упустили мы, нынешние «восточные рабы».
Дорогой Миша, наверное, и ты вспомнишь в этот день все то, что так светло и живо и так мучительно больно вспоминается теперь мне – и наш родной, отчий дом, и наши дружные застолья, и наши беседы, шутки… Сейчас я смотрю на лежащую передо мной фотографию – небольшой, не совсем четкий, словно в туманной дымке, любительский снимок, где мы сидим с тобой на нашей луговине под тополями. Я – с гитарой в руках, в накинутой на плечи шелковой шали с длинными-длинными кистями, которую отец в давние, трудные времена купил для мамы в «Торгсине». Ты – чуть позади полулежишь в траве, со снисходительной улыбкой обнимаешь меня одной рукой за плечи. Взрослый брат с юной сестрой, которой так хотелось выглядеть хоть немного старше! Я даже как будто слышу слова песни, какие тогда, подражая Ляле Черной, с цыганским надрывом в голосе, дурачась, напевала: