И вот теперь Ханс, с торжествующей, злорадной ухмылкой на лице, шел ей навстречу. Сердчишко Нинки в испуге екнуло. При других обстоятельствах она, конечно, не струсила бы, отважно, как всегда, приняла бой, но тут… Бежать ей было некуда, да она и не смогла бы. Вдоль дороги тянулась с двух сторон ограда из жердей, но как ей с этой хрупкой, потайной ношей перелезть через нее? Назад нельзя – во дворе слышны голоса Линды и Шмидта. Прорваться вперед? Но ведь стоит только Хансу толкнуть ее или подставить подножку, и все эти шестнадцать великолепных яиц превратятся в противную, ползущую вниз, по ногам, скользкую, сопливую массу… Стыд-то какой. Господи! Позорище-то!
И тут Нинка, эта истинная дочь Евы, придумала, нашла выход: «Хелло, Ханс! – весело крикнула она неумолимо приближающемуся и уже охваченному жаждой справедливого реванша Хансу и беспечно, дружески махнула ему рукой. – Хелло, Ханс. Где ты был? Я только недавно тебя повсюду искала. Если бы ты знал, что у меня есть дома! Знаешь, наш Леонард пахал и опять нашел в стерне зайчонка… Такой хорошенький – прелесть! Мордочка и лапки серые-серые, а сам белый-белый. Хочешь посмотреть?»
– Но у вас уже был один зайчонок, – угрюмо и озадаченно, не понимая внезапной Нинкиной приветливости, недоверчиво вымолвил Ханс. Его разбитый нос еще саднил, и он отнюдь не собирался прощать коварную девчонку. – Кроме того, в это время, к твоему сведению, белых зайцев не бывает. Они только зимой меняют окраску.
– А у нас уже сменял! Такой хорошенький… Не веришь? Хочешь посмотреть? Пойдем! – И, видя, что загородивший ей дорогу Ханс пока не трогается с места, пошла на крайность: – Я даже могу подарить тебе его… Между прочим, Леонард двух зайчат поймал. Пойдем… Я тебе одного подарю.
Сраженный такой небывалой Нинкиной щедростью, Ханс мгновенно забыл все свои обиды, с готовностью пошел рядом с осторожно вышагивающей Нинкой. Подойдя к крыльцу, она велела Хансу: «Подожди здесь! Я войду и сразу закрою дверь, а то зайчата выскочат. Мне надо сначала найти их. Бегают где-то по дому…»
Нинка заперла крепко дверь, накинула крюк на щеколду. Затем неторопливо прошла в кухню, где деловито выложила в миску свою добычу. Потом оправила платье, проследовала в комнату, крутанулась от избытка чувств на пятке и, распахнув окно, крикнула ехидно ничего не подозревающему, а мирно, с нетерпением ожидавшему ее Хансу:
– Эй, ты, дурачок, все ждешь? Ну, жди, жди… Будет тебе зайчонок, как же! Ох и дурачок же – «белых теперь не бывает…». Да у меня их никаких нету – ни серых, ни белых.
Она высунула в окно длинный и рогатый, сооруженный из растопыренных пальцев нос, запрыгала возле подоконника: «Обманули дурака на четыре кулака!»
Надо ли говорить о состоянии столь до обидного просто облапошенного Ханса и о том, как он бурно отреагировал на это? По-моему, все ясно и так, без каких бы то ни было слов.
Галя пробыла у нас до девяти, затем мы трое – Юзеф, Миша и я – проводили ее до деревни. Так прошел и этот день.
31 августа
Четверг
Скорби, моя тетрадь, – сегодня похоронили фрау Шмидт. Она умерла четыре дня назад, скоропостижно, как говорят – в одночасье. Последние недели старая фрау чувствовала себя неважно, почти не поднималась с постели, а в воскресенье к вечеру вроде бы наступило облегчение, и она вышла на кухню. Присев к столу, принялась помогать Линде перебирать фасоль. В какой-то момент Линда выходила за водой, а когда через несколько минут вернулась, фрау Шмидт лежала в неловкой позе на полу и уже не дышала. Произошло это около десяти часов вечера (мне вспомнилось, что именно в то время я, Юзеф и Миша, проводив Галю, возвращались к себе, и я еще удивилась, что во всех окнах панского дома горел свет).
Рано утром Гельб стукнул к нам в раму, сообщил о кончине старой фрау и передал приказание Шмидта для меня – не идти в тот день к Клодту, а остаться в усадьбе.
К панскому особняку приближались с неприятным, гнетущим чувством. Возле крыльца сумрачный, понурый Шмидт разговаривал с каким-то почтительно слушавшим его господином в черном сюртуке и шляпе. Заплаканная Линда с плетеной корзинкой в руках пробежала, стуча деревянными шлерами, от дома к амбару. В окне парадных комнат дважды мелькнуло незнакомое женское лицо.
Завидев нас, Шмидт жестом остановил что-то отвечавшего ему господина, сделал несколько шагов нам навстречу. «Майне Фрау ист гешторбен»[30]
, – как-то по-детски, беспомощно сказал он и, неожиданно коротко всхлипнув, словно хрюкнув, отвернулся, прикрыл глаза рукой.Вид плачущего Шмидта настолько ошеломил меня, что я в замешательстве сразу позабыла слова сочувствия, которые подготовила от имени всех нас. А когда наконец нашлась, что сказать, мрачно ссутулившийся Шмидт уже тяжело шагал обратно, к крыльцу. Несколько бессвязных фраз, что я промямлила вслед, вряд ли принесли ему утешение.