– Э-э… Что с тобой, дурочкой, говорить! – махнув в сердцах рукой, обозленный вконец Шмидт рывком дернул вожжи, огрев лошадей кнутом, поехал дальше, а мы с Галей, переглянувшись, прыснули в ладони. Ну и ну! Ах, как они все перетрусили! Но что меня особенно поразило, так это впервые услышанные от Шмидта слова:
«Вот придут сюда русские…» И еще: «Вернешься когда-нибудь в свою Россию…» Впервые! Не он ли еще совсем недавно самодовольно орал, что никогда не бывать Германии побежденной или что никогда не видать нам больше России! Что же произошло? Наступило отрезвление? Или просто заговорил страх?
28 сентября
Четверг
Убит Фриц, муж Эрны. Вот ведь как получилось – не чаял, как унести ноги из «дикой, страшной России», а сложил свою голову в цивилизованной Франции. Эрна была не права, когда сказала как-то в раздражении, что «для мужиков война – что детская игра». Для ее Фрица эта страшная война, увы, оказалась вовсе не игрой. Уж, конечно, не на пляже и не на прогулке по Булонскому лесу настигла его шальная пуля… Нет, не игра это, а настоящее всенародное бедствие. Подчеркиваю – всенародное! Любая война, большая или малая, – это осознанное и, на мой взгляд, никакими, даже самыми высокими целями не оправданное массовое убийство, это страдания и ничем не восполнимые потери всех вовлеченных в нее народов. Разве это не так? Разве победители меньше оплакивают своих погибших близких, чем оплакивают их побежденные? Разве горе от потери мужа, отца, брата не одинаково у тех и других?
В обед встретившаяся нам возле дома фрау Гельб сказала, что, получив извещение и прочитав его, Эрна сначала застыла, как изваяние, а затем швырнула бумажку на землю и принялась неистово топтать ее ногами, при этом исступленно выкрикивая страшные проклятия в адрес тех, кто развязал эту ужасную войну, а теперь лишил ее, Эрну, любимого мужа, а их детей – отца и единственного кормильца.
– Она была просто невменяема, и мы с Куртом еле увели ее в дом, – понизив голос, поглядывая на Эрнины окна, рассказывала Гельбиха. – Напугала своим криком мальчишек, и те тоже подняли рев. Мы насилу их успокоили. Беда ведь еще в том, – фрау Гельб печально покачала головой, – беда в том, что Эрна должна скоро родить, и как это несчастье отразится на родах – неизвестно. Такие удары судьбы для женщины в ее положении часто не проходят бесследно, а могут привести к тяжелым последствиям.
Сами мы Эрну пока не видели. Она сидит вместе с мальчишками в доме, откуда не доносится ни единого звука. К вечеру несшая брикет из сарая Нинка столкнулась с выскочившим из своей двери зареванным, с покрасневшим носом Хансом, который с ведром устремился к колонке, и по своей обычной бесцеремонности окликнула его: «Эй, Ханс! Это правда, что твоего отца убили?»
На что Ханс, сжав до побеления кулак и скривив в беззвучном плаче рот, выкрикнул в отчаянии: «Не твое дело! Будешь еще спрашивать – получишь в ухо!»
Мама после ужина сказала, имея в виду Эрну: «Надо бы сходить к ней, может, в чем-то помочь. Все-таки соседи мы». Но никто так и не тронулся с места.
А уже поздно вечером, когда я вышла во двор, меня поразил и даже напугал доносящийся, как мне вначале показалось, со стороны Эрниного огорода слабый, монотонный прерывистый звук, похожий на далекий волчий или собачий вой. Или, скорее, на заунывный стон пурги, что, разгулявшись, хозяйничает в пустынном, снежном поле.
Но небо в этот момент мерцало звездами, пурги не было и в помине, и я поняла, что это плачет в своей кухне Эрна. Уложила мальчишек спать, а теперь сидит в одиночестве у стола со своим огромным животом, вцепившись в отчаянии пальцами в волосы и покачиваясь из стороны в сторону, и воет сквозь зубы, как раненая волчица… И так жутко было слышать в безмолвии ночи этот скорбный, жалобный плач.
Честно признаться, я почувствовала душевную неуютность оттого, что оставила без внимания слова мамы и не сходила к Эрне. Хотя чем бы я смогла ей помочь? Да еще и неизвестно, как она встретила бы меня – меня, которая однажды (правда, давно это было, но все же было!) пожелала ее Фрицу приобрести для себя на поле брани два метра земли, иначе говоря, пожелала ему смерти. Может, сказала бы мне так, как выкрикнул Ханс Нинке: «Уходи… Не твое дело – соваться в мое горе!..»