Эх… Ну да что теперь говорить! Вспоминать и сожалеть обо всем этом сейчас поздно: что сделано, того уже не переделать и не изменить.
…Я знаю, когда-нибудь все окончится. Отойдет в прошлое нынешняя наша тюрьма. Исчезнет голодный, вшивый кошмар. Закончится наконец – не может же она тянуться вечно! – война. Снова возродится жизнь, возможно, снова будет счастье. Но то, что происходило и происходит с нами сейчас – я уверена, – не забудется никогда! Никогда я не смогу забыть эти черные, с клочьями седой паутины в вышине балки, с мечущимися по ним в темноте ночи удушливыми красновато-желтыми огнями. Эти переполненные параши и безнадежное, тупое ожидание – принесут или не принесут сегодня – куска хлеба насущного. Этих молчаливых, прикрытых грязной мешковиной мертвецов и прекрасную, как глоток чистого воздуха, итальянскую песню в зловонном, смердячем аду… Нет, никогда я не смогу забыть этого, как никогда не забуду и тех, с кем сводила меня судьба в последние три года, дружбу с кем она мне щедро подарила. Именно – щедро, и за это я очень благодарна своей судьбе, потому что нет ничего светлее и прекраснее на свете искренней человеческой дружбы. Особенно если эта дружба зародилась и окрепла в трудностях, тем более – в неволе.
Где вы сейчас – Галя, Зоя, Вера, Нина, «Соловей-разбойник» Люся? Конечно, вы тоже вспоминаете обо мне, и если находитесь в таком же положении, как я, – то так же, в смятении и в растерянности, ищете выход из сложившейся нелепой ситуации. Где ты теперь, влюбленный ирландский парень Роберт, так и не дождавшийся своего заветного «грозз таге»?
И где наконец ты, Джонни? Не спрашиваю тебя – помнишь ли обо мне? – потому что знаю – помнишь! И не только помнишь, а вспоминаешь, как и я, каждую минуту, каждую секунду, каждое мгновенье. Если, конечно, еще жив.
Ах, Джон, я так отчетливо вижу нас с тобой в ту нашу последнюю встречу… Парень в английской шинели, с непокрытой курчавой головой, и русская девчонка в красном вязаном берете, в широком и длинном, чуть не до пят, с чужого, мужского плеча пальто, стоят, неумело обнявшись, среди обтекающей их с двух сторон человеческой лавины. И наверное, виделось людям в этом прощании такая безысходность и такое отчаяние, что никто из них – немцев – не осмелился сказать и слово в осуждение. Только злобно орал в отдалении конвоир с автоматом.
Я, самая счастливая и самая несчастная на свете, в первый раз робко обнимала тебя, Джон, а мне хотелось заслонить тебя собою от всех грядущих бед, от злобствующего полицая, хотелось удержать тебя от неизвестности и от этой ужасной дороги, которая – я знала это! – навсегда разлучала нас.
Наконец ты разжал руки, и я увидела твои глаза, до краев наполненные синими слезами. Я сумела сдержать себя, как могла, улыбалась тебе, но ты же не знаешь, Джон, как плакало в этот момент мое сердце. Потому что оно, сердце, тоже знало – мы никогда, никогда не увидимся больше с тобой. Никогда, Джонни.
Прости меня за мой уклончивый ответ на твое признание в тот памятный январский вечер, за мои сомнения и за мою всегдашнюю дурацкую гордость. Сейчас от этой гордости не осталось и следа, вместо нее лишь запоздалые, горькие сожаления.
16 февраля
Пятница
Вот мы наконец и на воле! Да еще где! Нашим очередным пристанищем оказался городской театр – внушительных размеров полукруглое здание, с уходящими ввысь готическими шпилями и с красивым широким подъездом, украшенным по обе стороны старинными стрельчатыми фонарями в изящном чугунном орнаменте, правда, с перебитыми почти повсюду стеклами.
Наша «команда» расположилась на балконе, и, если учесть парящую кругом тесную людскую сутолоку, – то и довольно-таки вольготно. Вокруг же – на сцене, в зрительном зале, в фойе, во всех служебных комнатах и даже закоулках – кишит муравейник беженцев. И днем, и ночью, без антракта длится один и тот же нескончаемый «концерт»: детский рев и плач, писк губных гармошек, недоуменный, жалобный собачий лай, визгливая немецкая перебранка.