Я видела – лейтенант презирал меня. Но неожиданно это не вызвало во мне ответного желания оправдаться. Мне даже не стало стыдно, хотя лейтенант всем своим видом стыдил меня. Я многое могла бы сказать сейчас этому самоуверенному, полирующему ногти типу. Я могла бы рассказать ему о том, что и не такие вот, как он, а настоящие герои, о которых, к сожалению, никто, никогда не узнает, настоящие Люди с большой буквы бывали изувечены, обломаны там (но не сломлены до конца!) нацистами и что еще неизвестно, как бы он сам повел себя в тех условиях, оказавшись на их месте… Я могла бы сказать все это лейтенанту, но не сказала. К чему? Разве такой поймет?
Допрос тянулся вяло. Когда прибыла в Германию? Добровольно выехала из России или по принуждению? Где жила? Чем занималась?
Лейтенант заглядывал в толстую тетрадь, что-то время от времени записывал в ней. Только сейчас я заметила темные круги под его глазами, вяло опущенные уголки губ. Наверное, он все-таки здорово устал, измотался, этот двойник Васьки Ревкова, и ему до чертиков надоели бесконечные вопросы и ответы. Вопросы и ответы.
Внезапно лейтенант поднялся из-за стола, двинув стулом, вышел на середину комнаты, зябко повел плечами: «Что-то стало прохладно. Вы не чувствуете? Пожалуй, надо бы затопить печку. Вы умеете растапливать?»
Растапливать печки и плиты мне, конечно, приходилось, и не раз. На полу, возле открытой топки небольшого, закопченного камина лежала груда березовых поленьев.
– Дайте нож и спички.
Лейтенант пошарил в карманах, протянул мне неполный коробок спичек и маленький складной ножик с белой костяной ручкой.
– Подойдет?
Я присела на корточки перед топкой, принялась изготовлять лучину. Однако нож оказался очень неудобен, полено то и дело падало. Лейтенант стал помогать мне. Но тут полено снова упало, и неожиданно пальцы лейтенанта нечаянно коснулись моей руки. На секунду они замерли, а потом поспешно отпрянули прочь. Я искоса взглянула на него. Он хмурился. И тогда я поняла все. Господи, да никакой он не строгий и не злой, этот лейтенант. Вся его суровость и высокомерие – всего лишь защитная маска от слишком явной юности. А так он точно такой же, как Васька Ревков, как Коля Ершов, как Илюшка Борщевский, с которыми я тоже была ровесницей и с которыми когда-то училась и дружила. Я поняла это, и мне сразу стало легко и просто. Сейчас я расскажу ему все. Я расскажу этому лейтенанту обо всем, и, если он поймет меня, если оправдает, если посмотрит наконец на меня другими глазами, я тоже буду оправдана собою, своею совестью… Итак, решено.
Отбросив в сторону полено, я поднялась на ноги, спросила, сильно волнуясь: «Скажите, пожалуйста, как вас зовут? Как я должна вас называть?»
Он растерялся, ответил натянуто: «Ну, положим, Сева… Всеволод Сергеевич. А зачем, собственно?..»
Я перебила: «Всеволод Сергеевич, оставим эту печку. Хотите, я расскажу вам о себе все. Все-все. Мне это очень важно. Хотите?»
На его лице опять появилась маска, выраженная на этот раз уверенно-снисходительной усмешкой. Мол, именно это я и должна сейчас делать – рассказывать о себе. Наверное, он высказал бы еще свои соображения о том, что я и так обязана – говорить, а он – слушать. Что спрашивать – его право, а мое – только отвечать, а не лезть с вопросами, к тому же неуместными. Но я опять перебила:
– Тогда садитесь и слушайте. Пожалуйста, Всеволод, садитесь.
Вероятно, было что-то в моем голосе убедительное, потому что лейтенант и в самом деле вновь уселся на свое место. Правда, после секундного колебания, нехотя, неуверенно. С его лица по-прежнему не сходила снисходительная, несколько растерянная усмешка. Наверное, он никак не мог решить для себя – правильно ли сейчас поступает?
Я тоже снова села напротив него и начала рассказывать. Вначале, правда, мой рассказ не клеился. Я путалась, перебивала саму себя, начинала вновь. Но постепенно отыскалась наконец тоненькая и верная ниточка – тропинка, которая и повела меня вновь через три последних года жизни. С самого начала – с того памятного, раннего майского утра 42 года, когда на пороге родного дома внезапно и вдруг возникли зловещие фигуры нацистских угонщиков с автоматами и с овчаркой на поводке, – и до самого конца – до светлого дня освобождения – 8-го марта.
Уже густая, вязкая чернота ночи за окном сменилась синим, хрупким рассветом, уже рассвет перешел в яркое, мартовское утро, а я все еще рассказывала. Дважды, после короткого стука, приоткрывалась дверь и показывалась голова давешнего солдата. В первый раз лейтенант просто отмахнулся, во второй, сделав мне рукой извиняющийся жест, что-то коротко приказал ему. Минут через пять солдат внес поднос с двумя стаканами крепкого горячего чая. Один стакан лейтенант придвинул ко мне, другой оставил перед собой.