– Вот так мы и живем, – понуро закончил свой рассказ Маковский. – Боюсь, как бы в одну из таких ночей фрау Эльза не сгинула навеки… Уж хоть бы скорей окончилась эта проклятая война. Хоть бы скорей, что ли, пришли сюда русские, – по крайней мере, тогда наступила бы ясность и можно было бы что-то узнать о пропавших в водовороте войны людях.
– Фрау Эльза, вероятно, страшится того, что ее сын попал к русским в плен, – сказала я, расстроенная рассказом Маковского. – Так вы, пожалуйста, растолкуйте ей, что это как раз самый лучший вариант из всех возможных. По крайней мере, он останется жить, если, конечно, не ранен смертельно. Внушите ей, что русские не звери и не фашисты, они не способны добить лежачего… А то придите как-нибудь с фрау Эльзой еще раз к нам – мы постараемся успокоить ее в этом плане.
– Спасибо тебе, фрейляйн, – дрогнувшим голосом произнес Маковский и, достав из кармана большой клетчатый платок, трубно высморкался в него. – Я непременно приведу к вам Эльзхен. Я всегда знал, что у тебя доброе сердце.
На этом мы расстались. Маковский, взгромоздившись на велосипед, вихляя, неторопливо продолжил свой путь, мы же свернули налево.
Люся, принаряженная, свежая, уже ждала нас. На этот раз фрау Бергманн расщедрилась. На столе, кроме обычных тонюсеньких бутербродов с яблочным повидлом, стояла еще и тарелка с немецким кухоном – запеченным сдобным тестом с «цуккером-муккером» поверху.
Мы пили жидкий ячменно-желудевый кофе, уплетали бутерброды и кухон, болтали о всяких пустяках и, конечно, мечтали, мечтали… В частности, фантазировали о том, как соберемся мы однажды, через много-много, ну, положим, через 20 лет, в комфортабельном Люськином доме, то ли в Василькове, то ли в Киеве, то ли в Москве, как рассядемся большой, шумной компанией за накрытым столом, на котором, среди разных вкусных яств, непременно – как символ нашей дружбы в нелегкое рабское время – будет стоять и невзрачная тарелочка с тонюсенькими, подсохшими бутербродами с яблочным повидлом. Как поднимем бокалы с шипучим вином и произнесем раз за разом наши, ставшие традиционными тосты. Первый тост – за нашу милую Россию. Второй – за прекрасную хозяйку дома. Третий – за нашу давнюю, верную дружбу, которую не смогут затушевать ни годы, ни расстояния.
– Уж не знаю, как Люська, а я буду жить в Киеве и непременно в центре – на Крещатике, – сообщает, прожевывая пирог, Галя, – и приду или приеду к Люське со всем своим семейством – с любимым мужем – к тому времени он будет толстым, неповоротливым, ужасно рассеянным, – и с оравой детишек мал мала меньше… Она, – Галя переводит взгляд на Веру, – она, Верка, конечно, заявится в гости с важным, пузатым генералом. Вся из себя расфуфыренная и с прилизанным генеральским сынком за ручку… А ты, – Галя задумчиво, серьезно смотрит на меня, – через двадцать лет ты будешь знаменитой, известной на всю страну поэтессой. И мужа себе тоже, конечно, выберешь из каких-нибудь ответственных писательских шишек.
– Не надо мне никаких «шишек». Я хочу, чтобы мой муж был геологом, – тихо говорю я и чувствую, как жарко загораются мои щеки.
– Фу… Геологом! – разочарованно говорит Вера. – Тогда – учти! – ты останешься к старости бездетной женой, или, вернее всего, разведенкой. Ведь твой избранник станет без конца мотаться по разным экспедициям, и вы почти не будете с ним видеться.
– Ничего, – успокаиваю я девчонок. – Я тоже выучусь на геолога и стану ездить в экспедиции вместе с мужем.
– А как же поэзия? – сердито кричит Галя. – Ты не имеешь права забросить ее! Знай, тебя ждет впереди бродячая, цыганская жизнь, при которой невозможна нормальная семья. Ты будешь мотаться по общагам, жить в окружении грубых, опустившихся, заматерелых мужиков и баб, и, в конце концов, твой муж и ты сама разлюбите друг друга… Кроме того, мы же не сможем тогда видеться с тобой, – в глазах Гали непритворный ужас, – тебе просто некуда будет пригласить нас в гости к себе!