— Николай! — Гринева нервно дернулась. — Я прошу тебя, подожди десять минут, у меня есть к тебе вопрос.
Мужчина, словно не слыша, спокойно протянул руку и отобрал у нее рукопись. Нахмурясь, взглянул на первую страницу, полистал и неожиданно стал серьезным.
— Так я же это читал. Да, читал. Позавчера засиделся в отделе, идти-то мне некуда, а это валялось на столе. Ты — автор?
Боровков кивнул.
Коля слез со стола и вторично пожал ему руку.
— Молодец! Я уж так никогда не напишу. Хохотал до слез. Как тебя зовут, ты сказал?
— Сергей.
— Вот что, Сергей, эта штука — ерунда. Нинка тебе уж, наверно, объяснила? Она баба сведущая. Не всегда сказать умеет, но сердцем многое чует. А ты и учись не словам внимать, а сердцем сердце слушать, коли в художники пробиваешься.
— Никуда я не пробиваюсь.
— Обиду спрячь, не мельчи. А ты как думал? Сел к столу, накатал — и подавай тебе славу и деньги? На-ко выкуси! Кабы так легко было, цена бы всему была грош… Литература, брат, это!.. Ты умри сперва сто раз над бумагой. Да не просто так умри, как инвалид в постели, полный сил сдохни — от тоски, от отчаяния, от невозможности выразить… Ход вещей постигни. А бог — он в тебе. Советчики разные, как и я, — это все от лукавого, конечно. Но умереть ты обязан. Сто раз! Тогда приходи — поговорим. Тогда ты и Ниночку другими глазами увидишь, поймешь ее — и руку ей поцелуешь…
Гринева протянула ему зеленую бумажку, да он точно ослеп.
— Ничего, брат, трудно всем, ты не поддавайся. Я один раз поддался — сгорел. А тоже было что-то такое. Был огонь. Ты, Нинка, очами не зыркай. Давай трешку. Мне теперь одно… Знаешь, как часто бывает, Сергей? Человек талантлив и знает, что талантлив, а чего-то у него все не так идет. Что ни напишет, все псу под хвост. Никак в струю попасть не может. Пинают со всех сторон, а время-то, конечно, не ждет. И однажды человек решает, чем я хуже других, разве я не могу, как другие. Да я лучше могу. Накатаю-ка я им чего просят. Главное, чтобы признали, а уж потом… И махнет, зажмурясь, повестушку на потребу. Одну, вторую — пошло, поехало. Глядь — все хвалят, привечают. И никакого — «потом». «Потом» — не бывает, понял? Сломался человек, разменял золотой рупь на медные копейки…
Его лицо желтой кровью налилось, еще чего-то уркнул напоследок и, сутулясь, пошел к двери.
— Кто это? — поинтересовался Боровков. Загадочное долгое молчание Гриневой, которая даже не пыталась пресечь кощунственное выступление, его удивило. Нина Гавриловна закурила, жадно, по-мужски затянулась.
— Это беда, Сережа, — сказала уныло, вполне человеческим голосом. — Прекрасный поэт, и так хорошо начинал… А после чего-то с ним стряслось. Спивается. Это ужасное русское проклятье — водка! Давно ничего не пишет, живет бобылем. Бродит повсюду, фарисействует. Ему многое прощают, чего другому не простили бы. Но это же не вечно будет продолжаться… Вы, Сережа, его не слушайте, его советы для вас не годятся. Вы же видите, к чему он сам пришел со своими рассуждениями.
Гринева замолчала и отвернулась к окну. Боровков взял со стола рукопись и положил в портфель.
— До свиданья, Нина Гавриловна!
— Да, да, конечно… Изучите внимательно рецензию, там все сказано.
Поэт ждал его в коридоре, никуда не делся. Стоял смурной, тусклый, озирался по сторонам, как волк.
— Пойдем, коллега, хряпнем по кружечке пивка? Тут неподалеку есть уютное местечко.
Боровкову не хотелось «хряпать», надо было еще подготовиться к завтрашнему семинару, он должен был делать сообщение, но покорно поплелся за поэтом. В убогой пивнушке, где, правда, половина столиков пустовала, пристроились в дальнем углу. Николай сунулся было разменивать свою заветную трешку, но Боровков его удержал.
— Не надо, Николай. Я угощаю.
Он принес две кружки пива и тарелку с посоленными черными сухариками. Николай опорожнил кружку четырьмя огромными глотками. Звук был такой, точно воду спустили в унитазе. Он сказал: «Уф!», отер губы ладонью, бросил в рот сухарик и смачно хрустнул.
— Это твоя первая повесть, Сергей?
— Думаю, и последняя.
— Ну, ну, зарекался кувшин по воду ходить. Врешь, брат. Кто этой отравы разок хлебнул, тот пропал. Ведь что такое литератор? Это бог. Он миры создает. В его руках такая власть, задумаешься — в груди зябко. Конечно, не всякий писатель — бог, большинство дутые идолы, но зато перспектива-то какая. Ты вдумайся. Одним лишь усилием воображения ты живых людей рожаешь, ты их оделяешь судьбой и страстями, ты их можешь в грязь втоптать, а можешь возвысить до царского престола. Твоя воля — им закон. Хотя бывает и наоборот, они, твои кровные дети, тебя повяжут по рукам и ногам и с ума сведут. Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Понимаю.
— Если понимаешь — ты художник.
Вторую кружку Николай пил медленно, смакуя. Боровков к нему окончательно пригляделся. У него было худое лицо, какое-то нарисованное, с тонкими губами, четко вылепленным, чуть горбатым носом, с широко разведенными, линялыми глазами, в которых застыло детское изумление.