Название выставки суховато до обезличенности. Ну Пикассо, ну Москва, ну Пикассо в Москве, ну хорошее, конечно, собрание работ Пикассо в его парижском музее, но нынешняя музейная мода требует не столько монографических репрезентаций, сколько выставок-идей, выставок – научных гипотез, выставок-аттракционов, наконец. Казалось бы, правила этой игры нарушены. Однако секрет тут в знаках препинания. Точка между «Пикассо» и «Москва» рассказывает уже не об очередном визите работ испанца в Россию, а предполагает целую историю ожиданий, встреч, невстреч и легенд, из которых, собственно говоря, и складывается образ Пикассо в русской культуре. И еще в этой точке – история любви и памяти. Я не знаю, так ли любит директор ГМИИ Ирина Антонова творчество Пабло Пикассо, но то, что именно этот художник сопровождает ее скоро уже полустолетнее директорство, это факт. Вызвав в Москву из ушедшего на реконструкцию музея Пикассо эту выставку, отметив таким образом начало «Года Франции в России», Ирина Антонова не столько знакомит вообще-то много, и не только в Москве, его видевших москвичей с Пикассо, сколько отдает дань памяти долгой и страстной истории взаимоотношений своей страны и художника, истории, частью которой она была.
Эта история началась в 1956 году. Иначе говоря, в России узнали о Пикассо гораздо раньше: весть о нем пришла из Парижа еще в 1900‐х, его работы привозили на выставки «Бубнового валета», много купили Щукин и Морозов, их вещи потом висели в объединившем собрания обоих коллекционеров Государственном музее нового западного искусства, в 1948‐м сами картины исчезли в запасниках поделивших фонды закрытого музея ГМИИ и Эрмитажа, но имя скрыть было уже невозможно. Пикассо мелькал то в тех воспоминаниях, то в этих, среди его поклонников были не только проклятые Николай Пунин и Осип Мандельштам, но и легитимизированные Маяковский и Эренбург, он был антифашистом и коммунистом, к нему на поклон ходили чуть ли не все выездные деятели советской культуры, и, в конце концов, это именно он нарисовал «голубя мира». О нем можно было говорить, но его работы нигде нельзя было увидеть. И вот в 1956 году их привезли в Москву. Открывал выставку ответственный в СССР за контакты с западными художественными радикалами Илья Эренбург: «На открытие пришло слишком много народу: устроители, боясь, что будет мало публики, разослали куда больше приглашений, чем нужно. Толпа прорвала заграждения, каждый боялся, что его не впустят. Директор музея подбежал ко мне бледный: „Успокойте их, я боюсь, что начнется давка…“ Я сказал в микрофон: „Товарищи, вы ждали этой выставки двадцать пять лет, подождите теперь спокойно двадцать пять минут…“ Три тысячи человек рассмеялись, и порядок был восстановлен».
О той выставке написаны сотни воспоминаний и даже одна научная монография. Шок, испытанный ее зрителями (в том же году Пикассо показали еще и в Эрмитаже), сдвинул с места какие-то почти геологические слои в сознании этих людей. Очевидцы вспоминают много и охотно: как стояли в очереди ночью, как шли на Пикассо, ничего, кроме знаменитой голубки, о нем не зная, как, добравшись до вожделенных залов, теряли дар речи от увиденного, как никто из музейщиков не хотел ничего им объяснять, как в толпе самозарождались стихийные «экскурсоводы», которые за минуты обрастали чудовищным и жадным на любые версии хвостом. Интерпретации могли быть любыми – все равно никто ничего в этом искусстве не понимал. Специалисты не имели в своем арсенале языка для описания подобных художественных вывертов: как было объяснить, что коммунист и человек передовых вроде бы взглядов пишет так, как «хороший человек писать никак не может»? И более того, именно за эту «мазню» почитаем всем миром и давно уже признан гением? Острое ощущение большого события и почти тотальное непонимание того, что было увидено, приводило к вполне драматическим коллизиям: так в Ленинграде получившие отказ в открытом обсуждении выставки Пикассо в Эрмитаже студенты решили обсуждать ее на площади Искусств. Была срочно сочинена спецоперация по недопущению подобного безобразия, привлечены марширующие по кругу солдаты и поливальные машины, а на добравшихся-таки до трибуны Союза художников студентов заведено дело. Пикассо стал именем нарицательным, этим именем обзывали все модернистское искусство чохом, от него производились прилагательные и глаголы. Недолго пролежавшая на выставке книга отзывов содержит, например, такие строки: Что можно здесь сказать? // Картины я смотрел, // Затем в изнеможении присел, // Почувствовав, что так опикассел, // Что и сейчас мне верится с трудом, // Что это Эрмитаж // – не сумасшедший дом».