И я с замершим сердцем им верил и не верил, будто снова находил свидетелей неизъяснимого чуда, которое теперь уж непременно должен был опробовать на собственной шкуре.
С тех пор прошло двадцать лет, металл моей Chevy Nova не раз был переплавлен и, может быть, даже обрушился вместе с ракетой на военные бункеры в Ираке или плавает где-то в толще Мирового океана частицей корпуса или оружия подводного атомного крейсера. Двадцать лет вместили не одну эпоху – за это время много чего произошло, и уж не вспомнить, в какой последовательности: утонул, захлебнувшись временем, мой любимый город – главный ценитель креольской кухни и диксиленда; мировой порядок совершил множество мускульных усилий – рухнули одни тирании и окрепли другие, призрак Сталина обрёл плоть и надвинулся на Европу. Расстояние в пять тысяч километров теперь мне не кажется одиссеей Орфея, но я всё сильнее скучаю по возможности так же вдруг размахнуться, достать кошелёк и, слегка приценившись, купить билет на ещё не объезженный транспорт, чтобы под Led Zeppelin вытянуться всеми четырьмя колёсами вдоль параллели или меридиана, пожирая зрачком холмы, лощины, крохотные городки, их рухлядь, вывески, соломенное чучело полицейского в машине напротив городского совета и пожарной части под одной крышей, останавливаясь на задичавших заправках, вдыхая полынный пыльный запах Невады и жидкое галлюциногенное солнце Аризоны, – чтобы, наконец, в свой ненавистный обычно, а сейчас печальный день рождения въехать в собственную мечту, небывальщину, перестать верить глазам и ушам, смятенным ревущими на улице тромбонами, свингующими кларнетами, грохочущим на пузе блестящего, как антрацит, парня барабаном; крепко выпить и потом полночи переходить из бара в бар, встречая то там, то здесь уже знакомых уличных музыкантов, переменивших спортивные штаны и засаленные байковые рубахи на белоснежные сорочки и пиджачные тройки. А на следующий день еле-еле проснуться и долго завтракать на дебаркадере, пить кофе с Kent'100, двойной фильтр, одну половину выдернуть зубами, щурясь на слепящую, лоснящуюся муть большой реки, когда-то омывавшей ноги великой американской литературы – босые пятки Гека и Джима, – на плёсе которой медлит чёрно-белый, хлопочущий плицами колёсный пароходик, и понимать с неясной грустью, что на нём в океан безвременья уходит твоё странное, как китайский фейерверк и полотна Левитана, время жизни.
Глава 6
Истории
Странные ощущения стали возникать у меня во время поездки в Берлин – историческое время стоит на месте и едва ли не пятится, а личное и технологическое бегут хоть и врозь, но наперегонки, неудержимо. Десять-пятнадцать лет кажутся одновременно «вчера» и совершенно иным миром, эффект подобен в некотором смысле анабиозному пребыванию в вылетевшем за пределы Солнечной системы корабле, где мизансцены всё те же, за окном всё те же звёзды, а личная жизнь, всё, что любил, оставлена далеко позади и непонятно, как к ней относиться, ибо сожаление далеко не первое, что всплывает на поверхность. Многие исчезли, многие выросли, будущее неведомо и безразлично к тебе самому, как накатывающая в лоб звёздная бездна. Наверное, так, приблизительно, выглядит время Екклесиаста в мире, стремящемся в иную эпоху, когда прошлое бросается волкодавом на спину новому.
Иерусалим – столица этой эпохи Екклесиаста, город-призрак, о величии которого грезит половина мира и ничего не делает для его, величия, реального воплощения. Иерусалим – единственный город, чья физическая природа отстоит от его слепка в культуре настолько, что в сравнении со своим образом он видится только грудой камней, беспорядочно разбросанных по Иудейским горам. Сколь бы ни была очевидной и непреложной эта разница, в ней ощущается несправедливость. Благодаря ей город заброшен, отринут от мира. Притом что мир ему стольким обязан, что пора бы уже ему, миру, обратить внимание на место, которое можно было бы назвать его родиной. Вместо этого мы видим и испытываем нелюбовь, пренебрежение со стороны почти всех столиц. Парижу, Лондону и прочим совершенно безразлично, что происходит в той области, без жертвенного бытия которой не существовало бы их собственной истории. Иерусалим небесный – дополнение Иерусалима земного, а не его замена.