Свет серебряной лампы освещал богато сервированный стол с единственным прибором. Стол, приготовленный для одного человека, каким бы изысканным он ни был, несёт в себе что-то противоестественное, еда в одиночку удовлетворяет естественные потребности человека, но ничего более. Карлос старался избежать этого унижения, призвав на помощь всю свою фантазию. В мечтах он перенёсся в те времена, когда он будет богат и сможет заново отстроить полуразрушенное родовое гнездо.
Он рисовал себе красочные картины — большая галерея будет уставлена длинными богато сервированными столами, предназначенными для компании оживлённых гостей, которых милой улыбкой будет встречать прекрасная донна Беатрис. О, какими суетными были эти мечтания! Замок, в конце концов, принадлежал Хуану, а не ему. Да, если все эти проблемы не решит смерть Хуана на поле боя во Франции или Фландрии! Но эта мысль была для Карлоса невыносимой. Ему стало плохо, он отодвинул тарелку с жареным голубем и без всякого снисхождения к чувствам добрейшей Долорес, отослал обратно нетронутый десерт, состоявший из сладкого печенья, испечённого на меду и масле, — он устал и хочет удалиться на отдых!
Прошло много времени, пока сон смежил его веки, и, когда он наконец уснул, к нему опять явились полные упрёка выразительные чёрные глаза брата. С рассветом
Карлос очнулся от своих сумбурных лихорадочных сновидений — ему казалось, что рядом с ним стоит призрачно-бледный Хуан, кладёт ему на плечо руку и говорит: «Теперь верни мне жемчужину, которую я тебе доверил!» Дальше оставаться в постели было невыносимо, поэтому он встал и вышел на свежий воздух. Кругом царило безмолвие. В природе всё было прекрасно: перламутровый блеск светлеющего неба, нежно-алая полоса зари, серебристая роса на траве и листьях. Но покой внешнего мира только резче подчёркивал силу бури в его душе. Он отчаянно боролся с зародившейся в нём мыслью: «Было бы лучше этого не делать». Несмотря на сопротивление страстей, эта мысль захватывала власть, и ещё одна, не менее настойчивая мысль выбиралась на престол: «Было бы лучше не предавать Хуана — и навсегда потерять Беатрис? Навсегда?» Снова и снова он повторял эти слова, которые как рефрен привязчивого песнопения не покидали его.
Незаметно для самого себя Карлос поднялся на вершину холма и теперь оглядывался во все стороны, словно изучая местность. Он ничего не видел и не чувствовал до тех пор, пока, наконец, с неба не хлынул свежий горный ливень и не освежил его пылающих щёк подобно нежным прохладным пальцам.
Он механически спустился с холма, пересёк двор, и, как ни в чём не бывало, ответил на приветствия девушки- молочницы и мальчика-дровосека. Он вошёл в галерею. Долорес и подчинённая ей служанка были чем-то заняты. Мимо них он прошёл в прилегающее помещение.
Здесь было совсем темно. Карлос резким движением сорвал с окна гобелен и его взгляд задержался на нацарапанных на стекле словах: «Я нашёл своё Эльдорадо». Подобно тому, как детская рука способна открыть шлюз, и мощный поток, всё сметая, устремится к океану, так эти слова взбудоражили душу Карлоса. Он не стал подавлять своего волнения. Он опять слышал голос Хуана, он видел как ему в душу смотрят его глаза, но не полные упрёка, а, наоборот, с доверием, как встарь, когда он впервые сказал ему: «Будем вместе искать отца».
— Хуан, брат! — окликнул он. — Я не предам тебя! Да поможет мне в этом Бог.
В этот миг, рассеяв тучи и туман, утреннее солнце послало на землю свой свет, и яркий луч поцеловал слова на стекле. «Старый добрый знак», — подумал Карлос, богатый интеллект которого даже в такие мгновения был способен воспринимать окружающее: «Да, это он, но теперь уже только для одного Хуана… мне не остаётся ничего кроме отчаяния и тьмы».
Так дон Карлос Альварес пережил своё прозрение, и оно было основательным. Напряжённая внутренняя борьба лишила его физических и духовных сил. Карлосу стало легче от того, что наконец было принято решение, осознание этого на время успокоило его измученную душу.
Позднее он спрашивал себя, — как же это будет возможно — долгие годы тащиться по жизни, в которой не будет ни смысла, ни надежды, ни радости, ни просвета? Как ему вынести никогда не кончающуюся боль, как ему вынести унизительное одиночество? Да лучше умереть сразу, чем умирать долгие годы медленной смертью! Он хорошо знал, что не в его натуре подставить к собственной груди кинжал. Ему придётся умирать долго, молчаливо, в полной безнадёжности, в полной потере вкуса жизни, или, что более вероятно, он ожесточится, омертвеет душой и в конце концов превратится в иссохшего душой поместного священника, который, не ведая никаких чувств, раз за разом механически служит мессу, который тонкими бескровными губами бормочет церковную латынь, и сердце которого сможет послужить экспонатом в церковном музее, и понадобится очень сильная вера, чтобы поверить, что оно когда-то было живым и горячим.