Иисусистый волосатик Киса как-то поздно вечером позвонил нам в дверь и начал срывающимся голосом просить солутан для больной мамы. Я не знал и слова такого, но сыночек разъяснил мне, что из него варят наркоту. Свен, напоминающий долговязого и сутулого классного наставника с очками на кончике носа, промышлял этим делом и как-то отбивался от кредиторов топором через приоткрытую дверь. У бульдожистого Парамона по всему дому валялись часы, снятые с припозднившихся граждан. Юродивый Кристмас жил в музыке и забывал спускать за собой воду даже после серьезных дел. Юркий Гном постоянно кривлялся и подергивался, и казалось, его глазки-бусинки продолжают кататься, даже когда он на пару секунд затихал. Он по-ленински картавил и был не лишен чувства юмора: «С Пагамоном пго Сезанна не поговогишь», — объяснял он Ангелу. Знал, стало быть, Сезанна.
Коренастый Алекс с твердыми чертами лица и твердым взглядом раскапывал заплывшие окопы и блиндажи и располагал коллекцией действующих пистолетов. В конце концов эта твердость сначала отправила его на зону (где он, к восторгу Ангела, глотал шурупы, чтобы попасть в больничку), а потом побудила прострелить голову лепшего кореша Ангела — тощего добродушного волосатика, перед которым Костик почти заискивал, чтобы заставить его прослушать какую-то свою любимую пластинку. Кореш с простреленной головой каким-то чудом остался жив, но забыл, сколько на Земле материков, но и это не испортило его всегда прекрасного настроения (чем он трагического Ангела, видимо, и подкупал). Алекса кореш не выдал, но Алекс сам себе воздал — бросил вызов уже и Божеской стихии. Отправился во время бури покататься по заливу на лодке и не вернулся.
С Грыжей Костик когда-то подрался и даже одолел — тот заревел первым, но бить снизу при выходе из нырка Костика научил я. Я боксировал с ним очень осторожно, обмотав кулаки шарфами, но у него и от легкого тычка выступали слезы обиды (он обижался и на пешек, когда проигрывал в шахматы: у, бошки!), однако в бою он справился со своей нежной натурой. В чем тоже была и моя заслуга: перед тобой не человек, а скот, человек никогда бы не стал тебя обижать. Это я только учить мастер, сам я так не умею, я не умею не видеть в людях людей. Вот и у него все они романтики, все они поэты — все, кто не буржуи. Костика дворовая аристократия вначале постоянно кидала тем или иным способом, но потом перестала. Начала жалеть блаженного (моя версия), — начала уважать то, что через него просвечивало (версия Ангела).
Что было общего у этой братии? Я видел только их общую страсть к какой-то современной музыке, похожей на обезумевший вопль, но это было и неважно, ее дело было — объединять посвященных и эпатировать буржуев, к которым, видимо, относился и я. Ангела временами выводило из себя именно то, что презирать меня было невозможно, как полагалось презирать родичей. Отцов полагалось называть батя, батон, ботинок, но я был слишком умен. Оставалось хотя бы демонстрировать презрение к тому, что я люблю, отвечать на мое искреннее презрение к плебейскому протесту неискренним презрением к моим аристократическим вкусам, пытающимся продолжать убитую Россию. Если меня коробила лакейская смесь жлобского с американским, то нужно было называть Финляндский вокзал Финбаном, а волосы хаером. Я видел, что ему с его утонченностью эта смердяковщина тоже противна, но — лишь бы немцу, буржую, было хуже. Раз я не уважаю его новые вкусы, значит, надо заставлять меня молча глотать их, ибо открыто выражать бессильное недовольство для меня — это грязь, грязь.
Не подумайте, я не маменькин сынок, я все мои детские годы водился со шпаной, но я всегда знал, что у меня другой путь — неизвестно куда, но куда-то ввысь, где царит чистота и красота. А Костик своих уродов уважал, вот что меня коробило. Хуже того — заискивал. Я из своей комнаты не раз и не два слышал, как он умолял кого-то из них послушать немножко Мусоргского или Вивальди, почитать Чехова или Бунина, он им навязывал без отдачи книжки, которые я собирал на последние копейки. Он метал бисер перед свиньями, не смея попросить его обратно, но я не мог показать, что мне жалко любимых книг, — просвещение масс — священный долг интеллигентного человека, когда-то намертво внушил мне отец. Я просто начал ощущать свои книги чужими. Если из них в любой момент могут что-то забрать и скормить свиньям, то пусть уж забирают все, я ни с кем делиться не хочу. Теперь я избегал смотреть на любимые полки с дырами — уже на полированной стенке, подаренной папой и мамой на новоселье. Долгожданная квартира уже не была моим домом, если в нем снова поселился чужой и неприятный мне человек.