Кандидатов у нас обычно сразу переводили в сэнээсы — в старшие научные сотрудники, но меня выдвинули только через год — в комплекте с тремя новоиспеченными претендентами. Их утвердили немедленно, а меня завернул отдел кадров, Анфантерриблю снова пришлось обещать, что я не уеду в Израиль. Но я уже научился кичиться унижениями — меня остерегается государство, перед чьими ракетами трепещет полмира! Именно гордость гонимостью подсказала мне сразу же стать на сторону Ангела, у которого в школе пошли неожиданные тройбаны, хотя в детском садике, прощаясь с ним, молодая воспитательница, при его полном безразличии, плакала самыми настоящими слезами, повторяя, что таких детей она еще не видела и он наверняка будет профессором. И вот будущий профессор постоянно что-то неправильно подчеркивал, путал волнистую с прямой. Прирожденная отличница, она и руки всегда складывала, как на парте, Колдунья не понимала, как можно получать что-то, кроме пятерок, и пыталась напуститься на растерянного сыночка, закованного в мучительную для меня школьную форму и взрослое пальто с квадратными плечами (в сочетании с портфелем он напоминал маленького чиновника). Но я занял гранитную позицию: мы должны его защищать. А когда в скором будущем понадобится не подчеркивать, а соображать, он свое возьмет. Кажется, мы тогда впервые сошлись с бабушкой Феней в воспитательном вопросе: для нее было главное, чтобы унук не расстраивался, а что вырастет дураком — так всегда можно будет сказать, что ён способный, ён очень способный, как она говорила про Лешу. Но когда унук опоздал из школы сначала на час, потом на два, а глубокой осенью на Карельском перешейке ночь начиналась чуть ли не в полдень, а непроглядный лес в набухших влагой мхах начинался сразу же за сараями… Вот тогда мне действительно хотелось его отлупить. Стараясь заглушить ужас злостью, я зашагал в резиновых сапогах по направлению к школе, тщетно вглядываясь в кромешный мрак, из-за редких жиденьких фонарей становившийся лишь еще более кромешным. Колдунья, близкая к умопомешательству, дожидалась его дома (бабушка Феня, слава Богу, жила в партработницы). Школа была заперта, а в милиции мне придали для прочесывания двух служивых, отправившихся по еще двум тропам, и пообещали, если не найдут, поднять войска. Не помню, что меня толкнуло двинуться на едва брезжащий огонек. Спотыкаясь о невидимые корневища, проваливаясь в заполненные ледяной водой невидимые ямы, стараясь смотреть сквозь пальцы, чтобы не вышибить мокрыми еловыми ветками последний глаз, я пробился к костру, у которого сидели какие-то гопники и среди них очень серьезный, облокотившийся на портфель Ангел в своем квадратном пальто.
Мы его даже не ругали, я только спросил с полным чистосердечием:
— Зачем ты с ними пошел?
— Они были интересные.
Но все-таки до поры до времени самые интересные впечатления дарил ему я. Неужели этим я внушал ему презрение к обыденности? Я не считал потерянным временем потратить четыре часа на дорогу, чтобы показать ему приключенческий фильм с роскошными пустынями, горами и морями. Он всегда за кого-то болел: «Я за черного!», — за того, кто в черной куртке. Мне же эти фильмы заменяли мечты о кругосветном путешествии, а в реальности я питался гомеопатическими отечественными дозами. Мне ничего не стоило десять часов протрястись и продрогнуть на товарняках, чтобы со скалистого обрыва увидеть деревянную шатровую церковь на зеленом мысу, вонзающемся в свинцовое бескрайнее озеро, увидеть, задохнуться и пуститься в обратный путь. Я отправлялся с докладом в Иркутск, чтобы взбежать на откос над невыносимой синью Байкала, задохнуться и обнаружить, что если я шелохнусь, то покачусь по щебенке к десятиметровому обрыву над скалоломом. Таллин и Вильнюс заменяли мне Кёльн и Реймс, а когда я возжелал посмотреть на настоящую немецкую готику, таинственный идеологический совет дозволил мне вместо демократической Германии прокатиться в Болгарию зимой. Но я хранил гордое терпенье: врете, гады, я и в тюрьме буду жить увлекательнее, чем вы в любом дворце, который тут же загадите. Вам никогда не узнать благоговения, с которым я совершал паломничество в Ясную Поляну к Толстому или в Тарусу к Паустовскому, иногда вместе с Фифой, обожавшей мои возвышенные увлечения: «Ты такой огромный!» Это был ее любимый припев. Хоть я и ни секунды не ощущал себя огромным, я только не желал сделаться совсем уж микроскопическим.