Читаем Испепеленный полностью

Я не понимал, что бедный Ангел всерьез старался поделиться с новыми друзьями тем, что еще так недавно любили мы вместе, — мне казалось, он к ним просто подлизывается: не станет же Алекс читать Гамсуна, а Свен Сартра! Я не догадывался, что эта братия через наркокультуру начала приобщаться к просто культуре. Не к нашей, конечно, лапотной, а к западной, пикантной, — из наших у них был в цене только Хармс, кукиш миру буржуйского здравомыслия. И всех их в скором будущем мясорубка победившего буржуйства перемолола из фрондирующих оригиналов в лузеров, — у буржуев ты либо успешен, либо ничтожен, иного не дано. Костик, похоже, заранее сострадал их бессмысленному и бесследному растворению в безликой толпе, а я воспринимал раздачу моих годами собираемых книг гопоте как предательство и ничего не желал знать ни о них, ни об их увлечениях. В общем, вел себя как типовой батон-долдон, хоть однажды и выслал Свену деньги на билеты, чтобы они с женой могли вернуться из Крыма, — я могу быть щедрым лишь в позиции сильного. Только нынешнее ожлобление открыло мне глаза, что Ангельские дружки были не хорохорящейся гопотой, а втоптанными в прах земной душами, пытающимися прорваться в какие-то небеса. И Ангел оценил этот порыв, а я не оценил, показал себя тупым самодовольным буржуем. Ангел был готов поверить в высокие помыслы любого подонка, если только тот не был большим советским начальником — обидчиком его боготворимого отца, или даже начальником дореволюционным (все российские беды случались только из-за их подлости или тупости, в безвыходные положения он не верил). Зато чужеземные начальники его никогда не интересовали, как будто им владела обида еще и за еврейских предков. Не слишком ли часто для его хрупкой души мы с моим отцом говорили об их унижениях? Но, уже окончательно сказавши жизни нет, он с печальной улыбкой однажды признался, что тоскует по России, той России, в которой под сенью Михайловских рощ прогуливаются Бунин с Рахманиновым, читая друг другу Пушкина и прислушиваясь к отдаленной музыке Мусоргского. Он и в тюремных, зоновских, нравах прозревал изуродованный рыцарский кодекс, ставящий честь выше жизни. Для него и залет в милицию был не унижением, а посвящением в рыцари. Не блатной романтикой он восхищался, а просто романтикой, которой больше нигде не мог найти. Хотя однажды вдруг напустился на дуэли — их лощеность его бесила: на благородном расстоянье…

Но я же, да и все мои друзья в его годы просто купались в романтике, советская власть для нас была достойна уж никак не тоски или ненависти, но исключительно насмешки — мы смеялись над ней из позиции сильных, а Костик ненавидел ее из позиции бессильного. Неужели только потому, что я никогда не видел своего отца униженным ею, а он меня видел? Я знал про отцовский арест, лагерь, ссылку, но я видел в этом приключение, а не унижение. Отец так об этом рассказывал, что мне хотелось не плакать, а тоже хлебнуть чего-то в этом роде, чтобы потом хвастаться. Он и о глупостях начальства всегда говорил со смехом, а я с сарказмом, за которым Ангел с его утонченным слухом не мог не расслышать уязвленности слабого. Колдуньины негодования были куда менее ядовитыми (гнев — признак силы, а сарказм — бессилия), но в отравлении Ангела безнадежностью и ее там капля яда есть.

Зато его уроды были противоядием — они ничем не дорожили.

Вот и разгадка. Глубинный наш образ мира — дом нашего детства. Если отец и мать были счастливы, нашу веру в то, что мир в какой-то глубине все-таки добр, придется выжигать царской водкой. Мои папочка и мамочка были счастливы, а мы с Колдуньей нет. У Колдуньи-то было все, чтобы быть счастливой, — душевная щедрость прежде всего, — ей просто не повезло со мной. А мне не повезло с собой. Вот я и сделал всех несчастными.

У этого осколка было столько режущих ребер, что, пошевелив его, я буквально, вслух застонал от боли. Но Фифа же не раз говорила, что со мной весело, что в те дни, когда нам предстояло встретиться наедине, она уже с утра любила весь мир, — хотя главное счастье нам дарило общее дело, а не камасутра. Ангел, возвращаясь из школы, уже с порога спрашивал: «Папа дома?», — а у Колдуньи прямо лицо освещалось, когда я возвращался после любой отлучки, хоть на полчаса, — разве я им всем не дарил радость?! Дарил. Как ее дарят наркотики. Я их невольно подсадил на себя. А себя подсадил на метания по стране, на экстазы любви, искусства и творчества. Но мой сын и в этом, как и во всем, зашел дальше меня. Устремился прямо к цели, опуская трудозатратные средства. Он от меня перенял, что на жизнь невозможно смотреть трезвыми глазами, я тоже прожил жизнь под лозунгом «Трезвости — бой!», но я опьянялся фантазией, а он химией. Да, когда на меня накатывал мрак, как я ни тщился, тень ложилась и на него. Но разве со временем он не сделался едва ли не главным истоком этого мрака? Мы могли выбраться на свет только вместе, опираясь друг на друга, но он предпочел других партнеров.

Перейти на страницу:

Похожие книги