Улыбаясь и подшучивая, Кизель подошел к постели, а Миша смотрел на него красивыми глазами, так похожими на глаза его несчастной матери, и был подавлен и испуган, словно перед ним был не единственный друг, столь неожиданно появившийся здесь, единственный, кого он любил и уважал, а палач, который поведет его прямехонько на эшафот. Поистине, Кизель не мог выбрать более неудачного момента для визита.
Все еще легко и непринужденно болтая, Кизель подвинул стул к Мишиной постели и, усевшись, кратко сообщил, что недавно его перевели в Прагу, он тотчас вспомнил Мишу и отправился к старому Борну спросить, где живет его сын. Борн сказал, что Миша часто рассказывал ему о господине Кизеле, и он, Борн, очень рад возможности выразить свою глубокую благодарность за заботу о сыне и его учебных успехах.
— Я прямо-таки остолбенел от таких излияний, — смеясь, рассказывал Кизель. — Что вы ему обо мне наговорили, несчастный? Надеюсь, не то, что я чуть не произвел вас в почетные члены корпорации «Арминия»?
Странное дело: произнеся это название, Кизель, против обыкновения, не встал и даже не щелкнул каблуками, хотя бы сидя. Мишу это удивило, но позднее, размышляя об этом, он пришел к выводу, что Кизель и тут оказался прав: название корпорации было произнесено не в серьезном, а в шутливом смысле, так что и не подобало отдавать ему честь.
Кизель предался воспоминаниям о Сером доме, Пидолле, докторе Кемени, спросил, как прошли у Миши выпускные экзамены и как ему вообще жилось после его, Кизеля, ухода.
Пока бывший учитель Миши, здоровый, чистый, пахнущий свежим воздухом, поддерживая разговор, говорил о том о сем, Мишу терзала страшная внутренняя борьба. Не было ничего легче, чем оставить гостя в заблуждении относительно недомогания Миши, но нравственно ли это? Мы уже не раз убеждались в том, что Миша охотно и без малейших угрызений совести лгал и обманывал людей, в том числе самых близких, он привык говорить обратное тому, что думает, и с удовольствием дурачил своих врагов. Но ведь Кизель не враг, наоборот, он духовный отец нового, лучшего, возрожденного Миши, его утешитель и наставник, его подлинный учитель, который раскрыл ему глаза и пробудил его сознание, вдохновитель, посвятивший его в германство и подаривший ему новое мировоззрение; так правильно ли будет, достойно ли будет притворяться перед этим настоящим товарищем, который совершил в Мишиной душе столь благотворный переворот, притворяться так же, как перед отцом, мачехой и тетей Бетушей? Не осквернит ли Миша этим притворством все, что еще осталось в нем неоскверненного после сегодняшней беспутной ночи? Не завершит ли он таким обманом свое падение? Вправе ли будет после этого смотреть в глаза господину Кизелю и жать ему руку?
Трудно было решиться. Ведь, может быть, услышав правду, господин Кизель задохнется от отвращения, закроет лицо руками и с проклятием покинет своего бывшего ученика, чтобы больше никогда не возвращаться к нему. Ну и пусть, память о господине Кизеле останется чистой, не омраченной укорами совести за то, что, пав, я не нашел в себе мужества признаться в этом падении.
— Ах, господин Кизель, — простонал Миша, когда его бывший учитель на минуту умолк. — Ах, господин Кизель, поверьте, я всегда помнил все то, что вы мне сказали; уезжая из Серого дома, я держал себя как немец, которым вы меня сделали, учился столь же прилежно, как и под вашим надзором, был строг к себе, ничего себе не прощал и думал о вас. Только вчера, о боже, только вчера.
Миша закусил нижнюю губу, пытаясь сдержать слезы, но они уже катились по его щекам. Кизель осекся и с минуту испытующе глядел на бывшего ученика.
— Вчера? — переспросил он необычайно мягким и участливым тоном. — Что же случилось вчера? Успокойтесь, мой друг, успокойтесь, не совершили же вы вчера что-то совсем непоправимое?
— Я не болен! — разрыдался Миша. — Просто у меня ужасное похмелье, потому что сегодня ночью я перепился. Я пил пиво кружку за кружкой, танцевал с девушками, безобразничал на улицах, делал все, все, что вы мне запретили. Но я больше не буду, господин Кизель, это было в первый и в последний раз!
Он замолк и, лежа под одеялом, робко глядел на Кизеля, в ожидании того, как любимый учитель примет его исповедь, как поступит, что скажет.
Кизель слегка сдвинул брови и строго прищурил свои круглые глазки с бесцветными ресницами, но не сделал самого ужасного, чего опасался Миша: не встал и не вышел, презрев Мишу навеки.