— Все это только слова, — сказал он сухо. — Я верю, Борн, что вы нам симпатизируете, что вам импонирует наша сила, но далеко еще вам до того, чтобы ощущать себя немцем. Настоящий немец на вашем месте чувствовал бы себя чужим среди чешских студентов, чувствовал бы себя в стане врагов. Он вел бы себя как чех, выдавал бы себя за чеха, воспользовался бы тем счастливым обстоятельством, что его, — как и вас, — считают чехом, но внутри, понимаете, в душе он всегда был бы настороже, наблюдал бы их со стороны, критически. В вас же ничего подобного нет, вы, как видно, чувствуете себя одним из них, потому что вы и вправду один из них. Вы слились с ними вместо того, чтобы судить их. Вы могли бы доказать свое германство, если б были холодным и бесстрастным наблюдателем поведения и поступков ваших чешских коллег, но вы этого не можете, потому что не в силах отмежеваться от них. Эх, Борн, Борн, легко вам было заявлять о своем германстве, пока вы сидели в моей комнатке в Сером доме, — защищенный его прочными стенами, в любую минуту зная, как держаться и поступать, потому что каждый ваш шаг и поступок определялись уставом интерната. Теперь, юноша, уже не то. Мы не в интернате, мы в гуще жизни: «Здесь Родос, здесь прыгай»[28]
.Кизель, правда, остро и убедительно определил разницу между тихой заводью Серого дома и той горящей почвой, по которой они теперь ступали, но что бы он ни говорил, Мише все же казалось, что вернулись блаженные времена, когда он сиживал в аккуратной комнатке Кизеля, те восхитительные часы, когда удивительный старший друг наставлял и формировал его. Куда девались головная боль, судороги в желудке и чувство омерзения к себе самому, так недавно наполнявшее его. Снова покоренный уверенным тоном Кизеля, железной цепью его аргументов, возвращенный покинутым и горько оплаканным вершинам своего духа, Миша был счастлив, как никогда, ибо счастье этого нежданного свидания, когда возобновилось их духовное общение, было удивительным и редкостным чувством — пронизанным, правда, неутихающим опасением, что господин Кизель снова исчезнет с его горизонта, зато тем более волнующим, напряженным и сладостным. За что господин Кизель ставит на нем крест, за что проклинает, за что отрекается от него? — в приятной горести восклицал про себя Миша — приятной тем, что он чувствовал: господин Кизель не только не ставит на нем крест, не только не проклинает и не отрекается, но, наоборот, имеет на Мишу какие-то виды, готовит ему какую-то задачу, видимо, трудную — но почетную, ибо не будь она трудной, Кизель не ходил бы вокруг да около, не присматривался бы так к нему. Почему же, спрашивается, Миша был так уверен в почетности этой роли? Да потому, что сам Кизель был для него олицетворением чести. Прежде это понятие было для Миши пустым звуком, а идеалы, которые он перенял от Кизеля, единственным моральным критерием.
Михаэл Борн более не воспитанник интерната, а полноправный гражданин, продолжал немец, он, Кизель, тоже уже не учитель немецкого языка, а активный политический деятель, он работает в области, к которой всегда имел склонность; так что его слова о той жизни, в гуще которой оба они очутились, относятся равно как к Мише, так и к нему самому. За несколько лет, что Кизель провел в тихом Сером доме, в общественной жизни австрийского государства произошли известные внутренние перемены, на первый взгляд незначительные, в действительности же крайне опасные, представляющие непосредственную угрозу германству, — dem Deutschentum, — германскому порядку и германскому духу в этой стране. В последние годы заметно усилились некоторые опасные идейные течения, некоторые тенденции, против которых каждый сознательный немец должен бороться, не щадя сил. Покинув Серый дом, очутившись в суровой атмосфере реальной жизни, он, Кизель, понял, в чем его долг, и предоставил себя в распоряжение министерства внутренних дел, которое возложило на него важную и ответственную миссию. Так вот, если Михаэл Борн хочет доказать, что он говорил не на ветер, если он хочет облегчить себе в будущем переход в немецкий лагерь, подготовить его, сделав уже кое-что для немецкого дела, — тогда он, Кизель, даст Мише редкую возможность, попросив его помощи и сотрудничества. Если Миша не согласен, все в порядке, и не будем больше говорить об этом. Он, Кизель, пойдет своей дорогой, а Михаэл Бори пусть забудет о том, что они когда-то понимали друг друга и были близки.
И Кизель, строгий, подтянутый, снова с безразличной миной отвернулся к окну.
— Господин Кизель! — ответил Миша, и его красивые темные глаза засияли воодушевлением. — Я в страшно невыгодном положении, потому что лежу в постели. Сейчас мне бы нужно быть аккуратно и чисто одетым, как подобает молодому немцу, чтобы я мог вытянуться перед вами и сказать: «Для вас я сделаю все и на все соглашусь. Вы для меня как бог, господин Кизель. Прикажите мне броситься в огонь, я брошусь. Вы вдохнули в меня душу и разум, вам я обязан всем. Приказывайте, я готов к любому испытанию».