Зализняк пришел в институт в 1960 году, а я — в 1961-м, только окончила университет. А эти — мы их называли две собаки, рыжая и черная. Свитыч — черная собака, а Дыбо был рыжий — рыжая собака. Потому что они совершенно неразлучно ходили. Свитыч (у него вид был не такой, конечно, как у Дыбо, но все-таки тоже немножко отрешенный и такой казался не очень общительный) на самом деле был человек исключительно остроумный, яркий, просто мало говорящий. У Самуила Борисовича было какое-то чутье на таких людей. Ну, у него уже работало несколько довольно ярких, особенно потом проявившихся славистов, как Трубачев [54]
, Толстой [55], но эти были чуть-чуть постарше. Владимир Николаевич [Топоров] — совсем не простая фигура. Когда я пришла в институт, Владимир Николаевич уже заведовал сектором, ему было всего 32 года, но мы его, конечно, воспринимали как такого корифея, как классика.Насчет Зализняка у Бернштейна была своя, так сказать, программа заранее. Он не просто так его взял. Он видел ярких людей, но хотел поставить их на место и на службу своему делу. И насчет Зализняка у него была совершенно определенная цель и направление — это славяно-иранские отношения. А бедный Зализняк, конечно, наслушался там в Париже всего, что для этого надо. Никто здесь ничего этого не знал, восточные все факультеты, конечно, ничего такого не давали в индоевропейском плане, а Бернштейну это все было важно еще и применительно к славистике, потому что эта сторона была как-то очень слабо разработана. И вот Зализняк мучился, мучился несколько лет с этой темой, просто совершенно изнывал от нее. Бернштейн в те годы с досадой говорил о Зализняке: «Умная голова, да дураку досталась».
Но просто из уважения к Самуилу Борисовичу, в конце концов, можно и это сделать, а при этом главное, чтобы иметь возможность заниматься своим. А Зализняк уже занимался своим, и поэтому это его очень тяготило. Очень! Его просто совершенно угнетала необходимость это все писать. Он, конечно, написал очень хорошую статью, но думаю, что и Самуил Борисович уже очень скоро понял, что надо от него отстать и дать ему возможность заниматься, чем он хочет.
А Зализняк писал уже эту свою «Морфологию словоизменения…». То есть не прямо еще диссертацию, но это у него шло, как я понимаю, по аспирантскому плану — «Русское именное словоизменение». И вот он его писал и писал, писал и писал везде. Я помню даже, тогда еще была такая манера: в институте на государственные праздники сотрудники института по очереди должны были дежурить. Зачем это надо было — ну вот так было принято. И Зализняк сидел там 1 мая со своими парадигмами словоизменительными и писал. Как-то я его пожалела, пришла навестить, а он сидит и пишет, действительно все это время очень продуктивно использовал.
А когда он поступил в институт, не было еще этого сектора. Он познакомился с Владимиром Николаевичем [Топоровым] через Вячеслава Всеволодовича [Ивáнова], потому что Зализняк всегда считал Вячеслава Всеволодовича своим руководителем, хотя я не знаю, что вообще назвать руководителем; ну, может быть, по тому, какое влияние человек оказывал, он действительно и был руководителем. Так, чтобы Вячеслав Всеволодович был, как бывают, не знаю, руководители аспирантов, когда с ними обсуждают тему, обсуждают какие-то главы, публикации, — конечно, такого ничего не было и не могло быть.
Зализняк уже был сотрудником у Бернштейна вместе с Вячеславом Всеволодовичем, с Трубачевым, с Толстым, еще был тогда Шаумян [56]
, который прямо накануне создания этого сектора вдруг неожиданно для всех ушел в Институт русского языка. А Институт русского языка, поскольку руководил всем этим Виноградов [57], всегда был в отношениях соперничества с Бернштейном — с нашим институтом. И считалось, что Виноградов хочет забрать лингвистов из нашего института к себе. В общем, какая-то логика в этом была, но все относились к этому, как к враждебным каким-то нападкам. Этого, слава богу, не произошло, а чем дальше, тем больше мы ценили свою особость, отдельность и от Института русского языка, и вообще такое периферийное положение, потому что наш институт из-за своей комплексности числился по Отделению истории. Тогда это были разные отделения в Академии наук, а отделение много значило: это и ставки, это и какие-то планы, это и какие-то публикации. Мы в Историческом отделении были где-то на периферии, но зато в этом были какие-то свои преимущества: на нас меньше обращали внимания. И институт много раз этим пользовался и как-то самостоятельно мог выбирать себе темы и все. Когда возник структурный сектор, надо было кого-то же сделать руководителем — и не нашли ничего лучше, как сделать Владимира Николаевича. Человека, менее для этого пригодного, даже трудно было себе представить. Но потому, я думаю, он и согласился, что с самого начала была какая-то договоренность, что возьмут Вячеслава Всеволодовича, и Владимир Николаевич ему это передаст.