— Я пришел Андрея навестить в больницу, — рассказывает мне Борис Андреевич Успенский. — На Пироговке, вот эти здания высокие там есть. Он лежал весь в датчиках. И говорил: «Я вспоминал свою жизнь, оценивал, и, в общем, мне показалось, что „на троечку“». Мне бы хотелось поставить ему более высокую оценку. А он себя оценил так. Не полный провал, но „на троечку“. Такая экзистенциальная точность у него была. Экзистенциальная четкость. При том что, мне кажется, вообще он отдавал себе отчет в том, что он отличается от других людей, только никогда не хвастался. Научные всякие достижения — это он был очень скромен.
Обстановка была ужасная, потому что там было ужасно накурено. Курить воспрещалось, но, как только сестры уходили, больные срывали с себя эти датчики и бежали курнуть. Еще здание такое, лето, жарко. Вонь стояла страшная настолько, что я почувствовал себя плохо. Я потом сказал: «Андрей, я пойду, а то у меня что-то с сердцем плохо!» Он сказал: «Да, да, конечно! Уходи-уходи, тут у всех с сердцем плохо».
— Он до конца, конечно, не оправился, — рассказывает Константин Богатырев. — Это чувствовалось. Сначала — в том, что, вернувшись после болезни, он, в общем, как бы это сказать… Чувствовалось вот это совершенно неожиданное столкновение с угрозой смерти. Я этого тогда, естественно, не понимал по молодости. И шок, от которого он долго не мог оправиться, хотя он вроде бы был в прекрасном, внешне веселом настроении, но это как-то чувствовалось, потому что он постоянно возвращался к разговору об этой истории с инфарктом, как он попал в лапы врачей, — притом что он никаких подробностей не рассказывал про это. Я помню, в то время была такая большая пустая площадь, вокруг которой ходили троллейбусы между «Соколом» и по направлению к их квартире, — и мы с ним вместе шли от метро к его дому, и он вдруг (то ли троллейбус подошел, то ли еще что), не говоря ни слова, пустился бегом. Я за ним едва поспевал. Естественно, после инфаркта о таком не могло быть и речи. Хотя внешне он совершенно не изменился, но это был психологически очень сильный для него удар.
«Переход от незнания к знанию»
— Вы, когда говорили о дренерусском, о грамотах, произнесли очень важную фразу в таком вот косвенном обороте, что это был один из переходов от незнания к знанию, — говорит В. А. Успенский Зализняку. — Скачков. По-видимому, это не единственный переход от незнания к знанию в вашей жизни? Были еще какие-то и другие?
ААЗ: Были.
ВАУ: Если вам угодно, можете их обозначить — ну, те, которые вы считаете уместным.
ААЗ: Ну, некоторые. Бывают маленькие. Бывает переход от незнания к знанию в одной конкретной грамоте, когда совершенно непонятное место вдруг понимается. А есть более крупные.
ВАУ: Ну, те, которые вам угодно произнести.
ААЗ: Хорошо. Какие-то могу. Пожалуй, из первых — это осознание того, что русское ударение связано со степенью освоенности слова. Сам готов это считать некоторым даже маленьким открытием, если угодно.
Легче всего это выражается на односложных словах мужского рода. То, какие у них будут косвенные формы — ударение перейдет или не перейдет на окончание. Когда переходит, это более освоенное. Я даже пытался осознать, чем это психологически может быть оправдано. У меня есть некоторая гипотеза, но я ее никогда не излагал, поскольку это всего лишь гипотеза.
ВАУ: «Скит»—«ски́та»; «лорд»—«лóрды», но «френд»—«френды́». Какое объяснение у вас?
ААЗ: Объяснения я никогда не публиковал, потому что оно совершенно другого уровня надежности. Надежен сам факт. Я собрал достаточно материала, чтобы было ясно, что во множественном числе ударение переходит при освоенности. В односложных словах. В неодносложных — там гораздо более сложная закономерность. «Слоны́», кстати, не очень давно стали «слонáми», «слóны» были не так давно, в XVIII веке. Кстати, в этом вопросе очень хорошо помогает диахроническая шкала. Вот. Такое лингвистическое осознание этого факта для меня был тоже такой переход, но, может быть, не мгновенный. В какие-то шаги. Но быстро.