8 сентября он пишет государю из армии с Тульской дороги: «Весьма опасны два распространяемых в армии понятия: одно, будто, отдавая Москву, Кутузов исполнил ваше приказание, другое — будто вы дозволили Бонапарту проникнуть в ваши владения с тем, чтобы он провозгласил в них свободу от вашего имени». В письме от 21 сентября из лагеря под Нарой Ростопчин сообщает: «Испугавшись сначала приближения неприятеля, крестьяне покидали свои жилища. Но так наши их грабят, то они соблазнились коварными внушениями ополченцев, большая часть которых вернулась домой, и последовали их примеру, говоря, что они вольные, а другие, — что они подданные Наполеона»[400]
.В письме к Балашову[401]
от 23 июля 1812 г. Ростопчин повторяет то же, что он писал и государю: «Увольнение казенных крестьян от ополчения наравне с помещичьими произвело дурное действие, кое по времени может иметь дурные следствия. Люди, определенные на защиту отечества, будут все помещичьи. В них естественно родится зависть к казенным крестьянам и вместе с сим ненависть к господам; при случае самомалейшего со стороны их неповиновения или неудовольствия они будут защищать общее свое право, а удержать или остановить их будет некому… важнее всего то, что неудовольствие в народе может обратиться на дворян, яко виновных в сем случае тем, что их крестьяне, быв их собственностью, одни и несут тяжелый их набор»[402].Мысль о возможности крестьянского бунта засела в уме Ростопчина с самого начала Отечественной войны. Он тогда же сказал Глинке: «Мое главное теперь дело то, чтобы обеспечить и удалить дворян из уездов; Бог знает, какой возьмут оборот наши внутренние обстоятельства»[403]
.И впоследствии, уже по уходе французов из Москвы, Ростопчин сам заявлял, что его заботы и его заслуга во время войны сводились к предупреждению бунта, который был бы опаснее самого французского вторжения. 14 ноября 1812 г. он писал Киселеву: «… кроме ругательства, клеветы и мерзостей не получил я ничего от того города, в котором многие обязаны мне жизнью. Самый малый бунт распространился бы везде, и я не знаю, кто бы тогда выгнал Наполеона и где бы каждый очутился…»[404]
.Наряду с такими заявлениями Ростопчин, пока шла война, не однажды с радостью доносил Александру и писал другим лицам, что расчеты Наполеона на возмущение крестьян против господ не оправдываются, и это чередование пессимистических и оптимистических заявлений в устах Ростопчина как нельзя лучше выражает то нервное, выбитое из равновесия душевное состояние «меж страха и надежды», которое испытывало в это время дворянство, само себя терроризировавшее перспективами второй пугачевщины. Так, 6 августа 1812 г. Ростопчин писал Багратиону: «…Злоба к Бонапарту так велика, что и хитрость его не действует; и эта пружина лопнула, а он наверное шел на бунт»[405]
.30 июля Ростопчин писал Балашову: «А вам сообщаю новое доказательство, что слово вольность, на коей Наполеон создал свой замысел завоевать Россию, совсем в пользу его не действует. Русских проповедников свободы нет, ибо я в счет не кладу помешанных, ни пьяных, коих слова остаются без действия»[406]
.Однако этот оптимизм в устах Ростопчина и других представителей того же класса скорее походил тогда на подбадривание самих себя и то и дело сменялся новыми мрачными опасениями. В этих опасениях и коренился источник всех мероприятий, всего образа действий Ростопчина во время его генерал-губернаторствования в Москве. Сознание того, что в распоряжении французов имеется такое волшебное слово, как воля, заставляло Ростопчина в ожидании возможного прихода Наполеона внутрь России сосредоточивать свои заботы не столько на обороне России от внешнего врага, сколько на обороне дворянства от возмущения крепостных людей. Ростопчин ничего не сделал для военного укрепления Москвы, для организации особой московской милиции[407]
, которую он обещал Кутузову, для своевременной подготовки эвакуирования из столицы многочисленных казенных учреждений. Он хлопотал лишь об одном — о предупреждении внутреннего мятежа, о предотвращении восстания крепостной массы на господ.VII
РОСТОПЧИН КАК АДМИНИСТРАТОР
Административная деятельность Ростопчина в качестве градоправителя Москвы много раз подвергалась суровой критике историков. В ложном направлении этой деятельности, в ее бесплодности, в сопровождавших ее бесцельно жестоких подробностях усматривали обыкновенно доказательство административной бездарности Ростопчина, жестокости и легкомысленности его натуры. Мне думается, что объяснения всему этому надлежит искать глубже. Мы уже знаем, что Ростопчин вовсе не был бездарной личностью. Наоборот, он обладал живым, острым, незаурядным умом. И если его действия в 1812 году были нелепы — а они, действительно, были таковыми, — то их нелепость вытекала из самого существа той задачи, которую он себе ставил, а эта задача была ему подсказана не отсутствием административных дарований, а всем строем его пронизанного внутренними противоречиями мировоззрения.