Из всего этого можно было бы вывести заключение, что Ростопчин по натуре органически был враждебен всему французскому и преисполнен того русского национального духа, который выражался в столь прославляемой Ростопчиным национальной русской старине. Мы знаем, однако, что на деле не было ничего подобного. С головы до ног Ростопчин был вскормленником той самой французской культуры, которая так полюбилась русскому барству того времени. Без французского языка, французских книжек, французской кухни он не мог бы просуществовать и нескольких дней. Г. Покровский в статье своей о комедии Ростопчина «Вести, или Убитый живой» произвел остроумное сопоставление обличительных строк «Мыслей вслух на Красном крыльце» против французомании с частными письмами самого Ростопчина. Оказалось, что Ростопчин сам грешил как раз теми именно видами французомании, которые со страстным негодованием обличались в его памфлетах. Совпадение доходило до смешного[382]
. Прославление исконно русских форм жизни в памфлетах Ростопчина являлось не более как словесным маскарадом. Потому-то оно и не производит на непредубежденного читателя впечатления внутренней убедительности. Скажу более: почитать Ростопчина, — и может показаться, что ненависть к Франции он впитал в себя чуть ли не с молоком матери. А между тем, как мне уже пришлось указать в одной из предшествующих глав, Ростопчин до 1807 г. был настойчивым сторонником тесного политического сближения России с Францией. Русско-австрийская коалиция против Франции[383] вызывала с его стороны резкое осуждение. И только с 1807 г. он внезапно и круто переменил фронт, превратившись в поистине необузданного ненавистника французов. В период Отечественной войны эта ненависть быстрыми шагами поднималась на еще большую высоту.Почему же только с 1807 г. французомания стала вызывать негодование Ростопчина, почему только с 1807 г. им овладела страстная любовь к русскому национальному «духу» и русскому исконному укладу жизни?
Все станет ясным, лишь только за разрешением этих вопросов мы обратимся не к печатным произведениям Ростопчина, а к его частной переписке. Эта переписка вскрывает с совершенной отчетливостью, что и в основе его галлофобии, вспыхнувшей с 1807 г., лежал тот же «дворянский страх», который мы нашли в основе его социальных и политических воззрений.
Франция как рассадник салонной культуры, как законодательница мод и даже как источник просветительной философии и изысканной литературы, не только не была ненавидима Ростопчиным в первую половину его жизни, но, наоборот, имела в нем одного из своих горячих поклонников. С каким увлечением этот будущий ненавистник всего французского восхвалял в свое время в письме к княгине Дашковой[384]
французский гений Дидро[385]!Эксцессы французской революции, в которых для дворянских ушей Ростопчина явственно прозвучало memento mori по адресу привилегированной знати, все же не изменили его общего тяготения к Франции, которому он и оставался верен до 1806–1807 гг.: ведь социальные передряги, пережитые Францией, казались чем-то неизмеримо далеким от русской жизни, не могущими иметь к ней ни малейшего отношения. Русско-прусская коалиция[386]
, однако, вдруг показала, что Наполеон в своих завоевательных стремлениях чуть ли уже не вплотную подходит к пределам России. Тильзитский союз[387] был принят русским обществом как прелюдия к борьбе с Наполеоном не на жизнь, а на смерть. Мы теперь знаем, что точно так же смотрел на этот союз и сам император Александр. И тотчас же русским дворянством овладел все возрастающий страх перед французской опасностью. Боялись не военного гения Наполеона, не возможных поражений русских войск на ратном поле; боялись магической силы одного призывного слова, которое могло раздаться из уст французов: то было слово — воля. Дворянство не сомневалось, что лишь только пришлые иноземцы провозгласят этот призыв, он найдет могучий отклик в многомиллионной крепостной массе, и Россия вмиг будет объята крестьянским мятежом. Дворянское общество в 1806–1807 гг. начало взирать на французов со страхом и трепетом не как на возможных будущих покорителей русского государства, но как на возможных будущих освободителей русских крестьян от крепостного ига. Этот «дворянский страх» всецело переполнил и душу Ростопчина, и под его-то давлением все французское представилось ему в отталкивающем, отвратительном свете. Тогда-то он и превратился внезапно из выкормыша французской культуры в самого необузданного галлофоба. Нет ничего легче, как подтвердить все только что сказанное документальными цитатами. Трудность может состоять разве только в обилии этого материала, которого так много, что не знаешь, какие именно цитаты предпочесть в качестве образчика, ибо все они одинаково характерны и отчетливо убедительны.