В 1815 г. он совершил первое путешествие на воды в Теплиц[307]
и оттуда в Пирмонт. Сохранились его письма к жене из этой поездки. В них много говорится о молитвенном настроении Ростопчина. «Я молюсь Богу с жаром, надеждой и раскаянием», — пишет он, сообщая при этом, что он постоянно держит при себе Новый Завет и ежедневно его читает. По свидетельству Варнгагена, Ростопчин в этот период своей жизни по вечерам, с наступлением темноты, часто бывал охвачиваем страшным волнением. Призрак окровавленного Верещагина вставал перед его глазами и наполнял его душу таким ужасом, что он не мог удержаться от криков; в таком положении его застали однажды лакеи, прибежавшие на крик. Сегюр, отрицающий виновность Ростопчина в деле Верещагина, объявляет это сообщение Варнгагена не соответствующим действительности. Я не вижу особенной надобности настаивать на правильности этого рассказа Варнгагена, но должен заметить, что: 1) Варнгагену не было никакой нужды в этом случае измышлять факты; 2) этот рассказ, вопреки мнению Сегюра, не только не противоречит вышеупомянутым письмам Ростопчина к жене, но, наоборот, как раз согласуется с выраженным в этих письмах настроением покаяния и раскаяния.В 1816 г. Ростопчин опять уехал за границу, на этот раз — почти на весь остаток своей жизни: он вернулся в Россию лишь за два года до смерти. Он отправился сначала в Карлсбад[308]
на лечение водами, потом через Штутгарт и Франкфурт… в Париж. И для этого безудержного проклинателя французского племени Париж оказался в конце концов такой же Меккой[309], как и для всех русских бар, вскормленных на традициях XVIII столетия. От этого года мы также имеем рад писем Ростопчина к жене, опубликованных Сегюром. По этим письмам можно проследить, как первоначально подавленное настроение Ростопчина мало-помалу улучшается по мере того, как он приближался к целебной духовной атмосфере столь ненавидимой им ранее Франции. На пути из России в Карлсбад он то и дело пишет жене о том, что его держат в своей власти черные мысли. «Что у меня бывают удушья, проходящие со слезами»; «люди живые и мертвые меня не интересуют», — подобными заметками пестрят эти письма. Однако уже из Карлсбада он начинает писать не только о мрачных мыслях, но и о живых людях, его окружающих, причем снова на поверхность выплывает его колкая, насмешливая наблюдательность. «Графиня Зичи говорит в нос и хочет казаться ученой женщиной; у нее вид умирающей королевы, диктующей последнюю волю»; «дамы на водах по наружности и повадкам зависят от ранга… дама, водящая за руку ребенка, считается добродетельной матерью; дама, которая кричит и говорит с жаром, признается патриоткой» и т. д. Осенью Ростопчин был в Штутгарте и Франкфурте-на-Майне и оттуда собрался в Париж. «Соблюдая аппарансы», он из Франкфурта еще писал Семену Воронцову 4 октября: «Жертвую вам Италией и отправляюсь в Париж. Прошу вас заранее иметь в виду, что только вы один привлекаете меня туда, ибо не только у меня нет охоты видеть этот город, но испытываю даже какое-то отвращение от мысли, что мне предстоит туда ехать»[310].Но стоило ему переехать французскую границу, и сейчас же дало себя знать сердце истинного русского барина, как магнитная стрелка к северу, всегда и несмотря ни на что тяготеющее к Парижу. Первое его письмо из Парижа к жене так и дышит радостью школьника, вырвавшегося из карцера в рекреационную залу. «Я употребил 4 дня на переезд из Страсбурга в Париж… дороги превосходные, хотя и покрытые водой. Прекрасная почта! Распрягают и запрягают в десять минут без предварительного заказа лошадей… я от чистого сердца заключил мир с французами. У себя дома они совсем иные, нежели вне своей страны». Далее следуют восторги перед французской вежливостью. «Крестьяне, нищие, почтальоны говорят вам премилые вещи, совершенно естественно… со времени моего прибытия сюда я не слышал даже намека на грубость» и т. д.