Окружавшее возбуждало мысль Армфельта о родине. И в начале и в конце отечественной войны он, в письмах к епископу Алопеусу, сильно осуждал сородичей. «Помоги нам, Боже, наша армия красива, хороша и прекрасно вооружена. Из молодежи финской армии, которая получила бостели и поземельные оброки, ни одна душа не предложила своих услуг Царю. Эта жалкая низость не делает чести национальной милиции. Было бы справедливо, если б Его Величество отнял от всех молодых и несемейных шалапайный хлеб, который он милостиво дал им. Полковник Брусин, один Армфельт, барон Стакельберг и 2 Шантца находятся при армии, затем, исключая меня, нет ни одного финна, который считал бы, что борьба касается теперешнего счастья Финляндии. Если Бог поможет мне вернуться в Финляндию, так я не премину показать нашим ненавистным героям бостель и женщин, что я о них думаю».
«Разорения войны, несчастье, которое она за собой несет, опасение и опасность, которые она распространяет по отношению сохранению общего спокойствия, должно бы возбудить больше патриотизма и размышления, чем это проявилось там, где еще не испытывают неудобства войны. Но мы, финны, убаюканные сном эгоизма, и занятые лишь собственными интересами, — мы находим, что созданы только для наслаждений и не можем понять своего истинного блага и наших обязанностей, пока не увидим, что самое дорогое нам купается в крови и слезах, и что наши женщины и наши дома находятся во власти варваров. Я надеюсь, что не доживу до этого угрожающего бедствия, мой долг умереть с мечем в руках, но ни потомство, ни современники не упрекнут меня в том, что я замолчал правду; спаси и сохрани».
«Я уже в Вильне, — говорил Наполеон генералу Балашову, — и еще не понимаю, зачем мы будем драться. Император Александр берет на себя всю ответственность за эту войну перед своим народом, и при каких обстоятельствах? Он заключил со мной мир, когда народ не желал этого мира, а теперь русская нация не желает войны, а он хочет воевать». «Боже мой, какое великолепное открылось для него будущее в Тильзите и особенно в Эрфурте. Я согласился отдать ему Финляндию, потом Молдавию и Валахию и, может быть, со временем отдал бы Варшавское герцогство». В 1811 г. он писал Александру I: «Я согласился на занятие Финляндии Вашим Величеством; она составляет третью часть Швеции и для Вашего Величества представляет важную провинцию; можно сказать, что после присоединения её, не существует более Швеции, потому что Стокгольм есть форпост государства».
«Как мог Император Александр, человек высокой честности, исполненный благородных и возвышенных чувств, — продолжал говорить Наполеон генералу Балашову, — окружить себя людьми, у которых нет ни чести, ни совести. Как можем мы, я и другие, которые искренно его любим, узнать без негодования, что Армфельт и Штейн, люди, способные на всякое злодеяние, имеют свободный доступ в его кабинет. Неужели он думает, что Штейн может быть привязан к нему? Как можно ввести в свое общество Штейна, Армфельта, Винцегероде? Разве у вас мало русских дворян, которые, без сомнения, более преданы Императору, нежели эти наемники; неужели он может думать, что они влюблены лично в него? Пусть он сделает Армфельта начальником Финляндии, но приближать его к себе, — что же такое? И на кого вы рассчитываете?» — вопрошал Наполеон.
«Не говорю вам о теперешних делах наших, — писал Армфельт 26 ноября — 8 декабря 1812 г. из Петербурга генералу П. К. Сухтелену, постоянно впадая в противоречия, — они идут отлично, но могли бы идти еще лучше, если бы Кутузов не принял за образец — черепаху, а Чичагов — флюгер, не останавливающийся в одном направлении; последний грешит от избытка ума и недостатка опытности, а первый — от избытка осторожности и излишней боязни повредить своей репутации. Думаю, однако, что, при переходе через Неман, спутников у Бонапарта будет немного: холод, голод и казацкие пики потеснят его. Между тем, покуда этот человек существует, до тех пор мы никогда не можем надеяться на покой, и потому нужна война не на живот, а на смерть — смею уверить, что и всемилостивейший Государь наш того же мнения, несмотря на презренных, желающих остановиться на Висле. Но не таково желание народа, который, однако же, хотя и один выносит всю тягость войны, но имеет более здравого смысла и великодушие, нежели пудренные головы в расшитых мундирах и увешенные орденами».
Александру Павловичу ясно подсказывало чутье, что наступил исторический момент, когда народные массы России должны решить не только судьбу его династии, но и участь самого Наполеона. «Император Всероссийский становится во главе оскорбленного народа в виду нашествия иноплеменников и клянется, что не сдаст оружия, пока последний из врагов не будет выброшен из пределов России. Ни Фули, ни Штейны сокрушили могущество корсиканца так же, как не таланты Кутузова и Барклая, и не двусмысленные речи Александра в период союза. Владычество Наполеона было сломлено исключительно мощью русского народа и суровым климатом России».