Вместе с тем вера в исключительность и непогрешимость марксистского метода предполагала возможность найти с его помощью некое единственно верное (истина всегда одна!) объяснение любому историческому явлению, в данном случае - Французской революции. Ну а поскольку для большевистского режима отсылки к революционному опыту прошлого имели, как уже отмечалось, огромное идеологическое значение, такая «правильная» трактовка приобретала и большую политическую важность. Для обозначения этой «единственно верной» - в гносеологическом, идеологическом и политическом смыслах - трактовки А. В. Гордон использует понятие «канон». «Вся советская история, - подчеркивает он, - находилась в рамках идеологического канона, хотя бы потому, что тот индоктринировался в головах ее представителей, сделавшись внутренним фактором существования и движения науки. Можно тем не менее согласиться, что внешнее давление ощущалось в разных областях исторического знания с неравной интенсивностью, и Французская революция, например, была более «привилегированной» областью политических интересов, чем большинство других частей новой истории, не говоря уже об античности и средних веках» (Гордон А. В. С. 11). Эта формулировка мне кажется весьма точной, пожалуй, лишь за одним малым исключением: можно ли в данном случае говорить о «науке»? Если обратиться к изложенным в начале этого обзора соображениям П. Нора об истории - науке и об исторической памяти, думается, подобное канонизированное представление о прошлом скорее относится к домену коллективной памяти, нежели к области собственно научного знания. Четко определенный, идеологически жестко детерминированный образ Французской революции стал для большевистского режима средством самоидентификации (отчасти через аналогии, отчасти через противопоставление), Из-за чего и подвергся сакрализации, будучи облечен в форму утвержденного свыше «канона».
Подобная каноническая форма трактовки Французской революции советской историографией проявилась со всей очевидностью еще во время знаменитой дискуссии 1920-х гг. о Термидоре. Данный сюжет подробно освещен в известном исследовании Т. Кондратьевой[508]
, однако А. В. Гордону удается добавить к нарисованной ею картине новые яркие штрихи. На ряде примеров он наглядно показывает, в какой степени тезис о «термидорианском перерождении» руководства СССР и ВКП(б), выдвинутый троцкистской оппозицией и придавший теме Термидора особую идеологическую остроту, сделал политически опасной любую трактовку соответствующих событий XVIII в., отличную от канона. «Аналогии, - пишет он, - буквально загонялись в подсознание, становясь отчасти помимо воли историков 20-х (не только советских), двигателем формирования исследовательских установок, когда вся история революции XVIII в. на какой - то момент стала рассматриваться сквозь призму июльских событий 1794 г.» (Гордон А. В. С. 54).Впрочем, даже при господстве в представлениях о Французской революции образов исторической памяти, целенаправленно формировавшихся государством, в советском обществе 1920-х гг. сохранялось и определенное пространство для истории - науки. Таковым в значительной степени были те академические учреждения, где наряду с историками-марксистами вели исследовательскую работу «последние могикане» уходившей в прошлое «русской школы». Да и отдельные представители новой советской историографии, как показывает А. В. Гордон на примере Я. М. Захера, своего будущего научного руководителя дипломной работы, еще верили в возможность совмещать неизбежную дань идеологии с «чисто академическим подходом» (Гордон А. В. С. 53). Однако в 1930-е гг. даже эта весьма ограниченная территория науки стала сокращаться, как шагреневая кожа.