В-пятых, между Европейской комиссией и рядом отдельных государств начали возникать трения по вопросу социальной политики. Не в последнюю очередь это было связано с тем, что в течение 1990‑х годов в Комиссии постепенно возобладала явно неолиберальная основная линия. В отличие от этого, профсоюзы в отдельных странах боролись за то, чтобы избежать демонтажа нормативных актов, сохранения субсидий и сокращения социальных бюджетов. Однако это удалось лишь в ограниченной степени, так что между проблемами социальной политики в отдельных государствах и более ориентированной на рынок линией Комиссии образовывался все больший разрыв.
В-шестых, договор создал повышенное давление на стандартизацию национальных законов и нормативных актов практически во всех областях – от промышленной политики, энергетики и охраны окружающей среды до продовольственной и потребительской политики. Это нашло отражение в огромном количестве нормативных актов и директив, что усугубило и без того широко распространенную критику брюссельской бюрократии.
И в-седьмых, в Германии также звучали возражения явно национального характера со стороны некоторых консервативных критиков, согласно которым германское правительство должно было представлять в первую очередь германские интересы, в то время как канцлер Коль якобы ценил европейские интересы, и особенно интересы Франции, выше, чем интересы немцев.
Коль парировал подобные жалобы утверждением, что интересы Германии заключаются именно в том, чтобы сделать единую Европу как можно более сильной как в политическом, так и в экономическом плане. Однако решающим условием для этого была единая валюта. «Национализм – это война. Мы хотим принять меры против этого. Вот почему нам нужна Европа, вот почему нам нужна общая валюта», – была одна из его стандартных фраз на предвыборных мероприятиях[77]
.В то же время среди населения явно росли сомнения по поводу проекта. Если до этого момента объединение Европы всегда встречало большое одобрение, то теперь ситуация начала меняться. В начале 1992 года 49 процентов были против европейской валюты, а 26 процентов – за, и эта тенденция сохранилась. Консенсус в отношении европейской политики, характерный для предыдущих десятилетий, сохранялся до тех пор, пока конкретные последствия объединения Европы ограничивались в основном торговлей и экономикой и оказывали лишь косвенное влияние на жизнь людей. Теперь, однако, раздражение росло, хотя в журналистике и политике его нередко высмеивали как довольно иррациональный «страх немцев за дойчмарку».
«Не было причин для паники, что греки и испанцы, итальянцы и ирландцы вдруг ограбят богатых немцев, как только те перейдут на экю», – писал «Шпигель» в декабре 1991 года[78]
. Несколько лет спустя люди были настроены более скептически: не было сомнений, что «маленькие мужчины и женщины объективно боятся, и не без оснований, что им и их детям придется платить за страны без дисциплины, – предупреждал Рудольф Аугштайн весной 1998 года. – Они не увидят, что их страна – единственная, которая должна поддерживать дисциплину»[79]. Здесь отчетливо проявилось противоречие между европейской перспективой и национальной общественностью.Эти растущие противоречия нашли отражение и в дебатах по ратификации после Маастрихта. В большинстве стран разгорелись публичные дебаты о том, выгодно ли европейское объединение для национальных интересов или нет.
В Германии, как это часто бывает, Федеральный конституционный суд оказался настоящим препятствием. В итоге суд принял договор, хотя и вплел в решение несколько критических пассажей о недостаточной демократической легитимности процесса европейского объединения. В других странах ратификация договора была намного сложнее. В Дании референдум закончился отклонением Договора; только на втором референдуме и после значительных уступок (отсутствие общей валюты, отсутствие гражданства Союза) датчане с небольшим перевесом одобрили его. Во Франции Договор был одобрен большинством голосов 19 сентября 1992 года. Во всех остальных странах договор был ратифицирован, хотя иногда после долгих и противоречивых дебатов. Но это был единственный способ добиться демократической легитимации процесса объединения. Односторонняя элитарность ушла в прошлое[80]
.За несколько дней до референдума во Франции возникла новая угроза. Когда стали распространяться слухи о возможном отказе от договора, курс франка резко упал, как и курс британского фунта стерлингов и итальянской лиры. Впервые тяжесть финансовых рынков, которые были в значительной степени либерализованы с середины 1980‑х годов, проявилась в массовой форме, узнаваемой для общественности. Они выявили несоответствие между экономической мощью страны и стоимостью ее валюты и таким образом смогли оказать значительное давление на правительства, в то время как рамки национальной экономической и финансовой политики становились все более узкими. Но именно таким угрозам, как надеялись, может противостоять единая валюта[81]
.